Святая плоть мережковский. Вера в горниле Сомнений

(Дмитрий Мережковский: исповедание Третьего Завета) Полон чистою любовью, Верен сладостной мечте, A.M.D. своею кровью Начертал он на щите. А.С. Пушкин

В Новом Завете рассказывается такой эпизод. Когда апостол Павел
прибыл в Афины проповедовать учение Христа, то «некоторые из эпикурейских
и стоических философов стали спорить с ним; и одни говорили:
«что хочет сказать этот суеслов?», а другие: «кажется, он проповедует
о чужих божествах», потому что он благовествовал им Иисуса и воскресение.

И, взяв его, привели в ареопаг и говорили: можем ли мы знать,
что это за новое учение, проповедуемое тобою? …

И, став Павел среди ареопага, сказал: Афиняне! По всему вижу я,
что вы как бы особенно набожны.

Ибо, проходя и осматривая ваши святыни, я нашёл и жертвенник,
на котором написано: «неведомому Богу». Сего то, Которого вы,
не зная, чтите, я проповедую вам». (Деяния. 17, 18, 22-23).

Дмитрий Сергеевич Мережковский

Всю свою жизнь Дмитрий Сергеевич Мережковский (1865 -1941) только
тем и занимался, что искал этого Неведомого Бога и проповедовал
Его со всею страстью, какая только была ему отпущена. Нашёл ли
он Его – об этом знает только этот Неведомый Бог. Кем был этот
Бог? На этот вопрос в разные периоды своей жизни он давал разные
ответы, называя его то Христом, то Богом Третьего Завета – Св.
Духом, то Богом символической Троицы («Тайна Трёх»). Дело не в
именах – дело в самой вере и непрерывных исканиях. Мережковский
близок нам не только своими размышлениями о смысле жизни, о смысле
бытия, – можно сказать, в этих вопросах он ещё и не очень-то разбирался,
– но тем, что он искал высшей Истины и по мере сил нашёл её. Атомный
кризис – страх перед выступлениями Мао Цзедуна, размахивавшего
атомной бомбой в семидесятых годах, – конечно, этого Мережковский
не мог видеть. Равно, как и сегодняшнюю революционную ситуацию
в России. Но он видел другое: революция 17 года в обеих своих
ипостасях для него была символом общерусской катастрофы.

Уже в зрелые годы, будучи в эмиграции, он писал:

«Страдать и любить я готов до конца И знать, что за подвиг не будет венца» (1923 г.).

С 90-х годов XIX века и до самой смерти, уже во время второй мировой
войны, Мережковский неизменно был в центре внимания сначала русской,
а позднее международной общественности. Его проза и публицистика
уже при жизни были переведены на десятки языков, не только европейских,
но и азиатских. А его авторитет распространялся по всему миру,
не зная государственных границ. На праздновании его семидесятилетия
в Париже в 1935 году присутствовали члены французского правительства,
в том числе министр культуры – Гастон Раже, писатели из многих
крупных европейских стран. Мережковского трижды выдвигали на Нобелевскую
премию, – впрочем, не присудили ни разу, каждый раз находились
«веские причины», чтобы выбор был сделан иначе. Однако в других
знаках отличия, включая ордена и иные правительственные награды
разных государств, недостатка не было.

Глядя со стороны, можно сказать, что Д.С. Мережковский, также
как и неразлучная его подруга жизни Зинаида Николаевна Мережковская
(Гиппиус) прожили внешне необычайно благополучную и даже счастливую
жизнь (52 года брака без единой отлучки друг от друга не более,
чем на один день. Неизвестно ни одного письма или вообще какой-либо
переписки Д.С. и З.Н., хотя их общий архив не освоен до сих пор.),
особенно, если сравнить её с перипетиями судьбы большей части
русских писателей – эмигрантов, чья жизнь пришлась на ту же зубодробительную
историческую эпоху. Долголетие, крепкое здоровье до глубокой старости,
сравнительная материальная обеспеченность на протяжении всей жизни,
всемирное признание, знакомство с самыми влиятельными людьми мира
сего… . И вместе с тем постоянная бесприютность – и материальная
(эмиграция), и главное – духовная.

Вот что пишут о Д.С. некоторые мемуаристы: «Мережковский всегда
казался мне более духовным, чем физическим существом. Душа его
не только светилась в его глазах, но как будто просвечивала через
всю его телесную оболочку». (И Одоевцева «На берегах Сены»).
Или: «Как бы ни относиться к духовности Мережковского, начала
природного, земляного и плотского в нём уж очень мало, пожалуй,
совсем не было. Оба они – и он, и Зинаида Гиппиус – так и прошли
через всю жизнь особыми существами, полутенями, полупризраками».
(Б.К. Зайцев «Памяти Мережковского. 100 лет»).

Основной массив творчества Мережковского составляет его историческая
проза. Начав как историк – прозаик в конце XIX века романом «Юлиан
Отступник», он и закончил свою деятельность, умерев буквально
с пером в руке, не успев дописать последний исторический очерк
«Маленькая Тереза». Но изображение исторических фактов, тех или
иных персонажей как реальных, так и выдуманных никогда не было
для автора не то, чтобы самоцелью, но и вообще являлось второстепенным
элементом повествования. История под его пером – это некоторое
Действо, литургия, мистерия. Это то, что совершается во имя неких
провиденциальных целей героями, олицетворяющими мистический опыт
автора в постижении всего этого загадочного процесса.

Оценки различных исторических событий и трактовка их на протяжении
творческого пути автора подчас неоднократно менялись, порой на
диаметрально противоположные. Неизменным оставалось одно – взгляд
на них с точки зрения не участника истории, а как бы её творца,
основывающегося на узловых моментах исторического процесса, словно
ориентирующегося по звёздам в глубокой ночи. Эти звёзды определяют
и судьбы грядущих эпох, и само движение корабля, и курс, по которому
он следует. Каждая из исторических работ Мережковского, какой
бы эпохе она ни была посвящена (а размах его огромен – от Атлантиды
и Древнего Египта до современности), – лишь звено в огромной цепи
непрерывного и непрестанного художественно-философского исследования
мира и Бога, человека и человечества, которое проводит их автор,
создавая свою концепцию мироздания, его цели и смысла.

«Противоречия разрушают систему, ослабляют проповедь, но утверждают
подлинность переживаний, – писал Мережковский в предисловии к
своему последнему собранию сочинений, увидевшему свет в России.
– Как ни соблазнительно совершенство кристаллов, следует предпочесть
несовершенный, неправильный, противоречивый извне и противоречивый
изнутри побеждающий рост растения. Я не хочу последователей, учеников….,
– я хотел бы только спутников. Не говорю: идите туда; говорю:
если нам по пути, то пойдём вместе». Кстати, одну из книг своей
историко-философской эссеистики он так и назвал: «Вечные спутники».

Призыв к интеллектуальной раскованности, к свободе мысли необычайно
близок нам именно сегодня – и здесь сам Мережковский стал для
нас таким же вечным спутником. «Я не имею притязания давать людям
истину, – писал он, – но надеюсь: может быть, кто-либо вместе
со мною пожелает искать истины. Если да, то пусть идёт рядом по
тем же извилистым, иногда тёмным и страшным, путям; делит
со мною иногда почти безысходную муку тех противоречий, которые
я переживал. Читатель равен мне во всём; если я вышел из
них – выйдет и он».

…. В романе «Антихрист» («Пётр и Алексей»), который посвящён
истории России при Петре I, есть эпизод, изображающий тягостную
для отца и сына сцену одного из допросов Петром царевича Алексея
(А мы можем подумать как Сталин или Ягода, или Ежов… – допрашивали
в подвалах НКВД Зиновьева, Каменеве, Бухарина…) . «Они, – пишет
автор, – молча смотрели друг другу в глаза одинаковым взором.
И в этих лицах, столь разных, было сходство. Они отражали и углубляли
друг друга, как зеркала, до бесконечности».

Не меньше, чем о героях романа говорит этот образ и о его создателе.
Небо и Земля, Запад и Восток, Христос и Антихрист, дух и плоть,
вера и сомнение, государственность и народность, революция и религия
– бесчисленные зеркала, отражающие, преломляющие, множащие ракурсы
восприятия, охватывающие удивительно разнообразный и противоречивый
материал, переплавляемый писателем в тигле своего сознания, своей
души. Таков Мережковский сознательно. Таков, видимо, и бессознательно.
Как при его жизни, так и после смерти, писателя часто упрекали
в схематичности, в умственном конструировании надуманных оппозиций
при рассмотрении исторических явлений, в сухости и холодности
изображения.

В своей «Автобиографической заметке», написанной ещё до революции
1917 года, Д.С. частично признаёт эти упрёки, но в ответ говорит,
что для него всё это совершенно естественно, что он «не сочиняет»,
не придумывает нарочно, а просто не может мыслить и чувствовать
иначе.

Среди самых главных, самых мучительных для него вопросов – вопрос
о судьбах культуры. О месте разумных и подлинно человеческих начал
в бесконечных изломах и противоречиях исторического процесса.
Порой при чтении его работ кажется, что мир «сдвинулся с места
и в безумной фантастичности переживает вихрь антитез, тоски и
ожидания кончины», как заметил один из современников писателя
(Б. Грифцов. «Три мыслителя». Москва, 1911, стр. 125).

Острейшее чувство «финала». Мысль о завершении мировой истории
буквально пронизывает всё творчество Мережковского, делает его
необычайно созвучным нашему времени, позволяя с апокалипсической
ясностью взглянуть на путь всемирной культуры, дать прямо-таки
пронзительные оценки её высшим достижениям и творцам. Поскольку
смотрит он на них с высоты «последних вершин». Европейскую известность
принесла писателю его трилогия исторических романов «Христос и
Антихрист». Именно здесь он впервые попробовал проложить себе
курс в истории, ориентируясь по самым ярким звёздам. В трилогии
это римский император Юлиан, прозванный Отступником (роман «Смерть
богов»), Леонардо да Винчи («Воскресшие боги») и Пётр I («Антихрист»).

Содержание трилогии, впрочем, далеко выходит за жёсткие рамки
той идейной схемы, которая обозначена в названиях вошедших в неё
произведений, а зачастую прямо противоречит ей. В те годы Мережковский
считал, что всемирная история развивается как непрерывное противостояние
языческого и христианского начал (разумеется, со времени возникновения
последнего). При этом языческое отождествлялось с земным, а христианское
– с небесным. Непрерывная борьба духа и плоти как бы и выражала
движение исторического процесса. Эта концепция легла в основу
и его капитального исследования «Л. Толстой и Достоевский», где
Толстой назван «ясновидцем плоти», а Достоевский – «ясновидцем
духа». С годами писатель освободился от таких резких антиномий,
поэтому от романа к роману стиль его становится более совершенным,
ёмким, многосмысленным. Но и, конечно, поражает колоссальная
эрудиция автора, его умение вникнуть в мельчайшие детали быта
изображаемых эпох.

З. Гиппиус писала в дневниках, что для полноценного ознакомления
с материалом для очередного произведения Мережковский считал необходимым
хотя бы ненадолго выехать на «место действия», осмотреть места,
которые будут изображены, по возможности пообщаться с местными
жителями.

Образ императора Юлиана, сделавшего последнюю отчаянную попытку
остановить распространение христианства (христианство в те годы
представлялось Мережковскому как своего рода полу – дьявольское
нашествие), возродить древние языческие верования в конце XIX
века вызывал интерес не только у Мережковского: судьбы язычества
и христианства были в центре духовных исканий эпохи (как и сейчас).
Г. Ибсен также обратился к фигуре Юлиана в пьесе «Кесарь и галилеянин»,
затронув в ней проблемы, в общем, сходные с волновавшими Мережковского.

Судьба язычества в «Смерти богов» осмысливается как судьба культурного
наследия перед лицом наступающего варварства, роль которого в
романе исполняет ещё совсем исторически «молодое» христианство
с его строгой аскезой, проповедью неприятия земной жизни, а вместе
с ней и языческой культуры.

Сам автор во многом на стороне Юлиана, наделяет его собственным
трагическим мироощущением, тоской по уходящим в невозвратное прошлое
красоте и величию античной культуры. «Если нет ни чудес, ни богов,
вся моя жизнь – безумие,– признаётся в романе одному из своих
собеседников Юлиан.– …А за мою любовь к обрядам и гаданиям древности
не суди меня слишком строго. Как тебе это объяснить – не знаю.
Старые, глупые песни трогают меня до слёз. Я люблю вечер больше
утра, осень – больше весны. Я люблю всё уходящее. Я люблю благоухание
умирающих цветов… Мне нужна эта сладкая грусть, этот золотистый
и волшебный сумрак. Там, в далёкой древности, есть что-то несказанно
прекрасное и милое, чего я больше нигде не нахожу. Там сияние
вечернего солнца на пожелтевшем от старости мраморе. Не отнимай
у меня этой безумной любви к тому, чего нет! То, что было, прекраснее
всего, что есть. Над моею душою воспоминание имеет большую власть,
чем надежда…». Разумеется, и возвышенный поэтический стиль прозы
Мережковского этого периода, подчас отдающий безвкусицей, и само
трагическое мировосприятие идут от увлечения возвышенной риторикой
Ф. Ницше – общепризнанного кумира эпохи рубежа XIX – XX веков.

В книгах, статьях, стихах Мережковского того времени культура
предстаёт и неизменно остаётся непреходящей ценностью. В образах
самих её созданий она выглядит чем-то хрупким, почти прозрачным,
как дорогой старинный фарфор, одновременно демонстрируя свою двойственность,
несущую семена разрушения. Это и придаёт ей символику духовного
трагизма.

Юлиан, изображённый Мережковским в романе, с самого начала знает,
что его дело обречено, что его бунт против христианства бесперспективен.
Более того – понимает даже и то, что христианство «прогрессивнее»
и шире язычества, но отказаться от своей веры не может и не хочет,
идя во имя неё на сознательную гибель. Но и погибая, Юлиан убеждён,
что протест его не бессмыслен, что, даже идя против всех, он исполняет
какое-то высшее предназначение. Интуитивно автор предчувствует,
рассматривая образ Юлиана, фигуры Наполеона, Гитлера, Муссолини.
Примерно в это же время Мережковский в своих стихах писал:

И смерть, и жизнь – родные бездны: Они подобны и равны, Друг другу чужды и любезны, Одна в другой отражены. (….) И зло, и благо – тайна гроба. И тайна жизни – два пути. Ведут к единой цели оба. И всё равно, куда идти. (1901 г.).

«Я ничего не боюсь: гибель моя будет торжеством моим… Слава отверженным,
слава побеждённым!» – Восклицает в романе Юлиан. Нетрудно заметить,
что такого рода мысли совершенно чужды той эпохе, которую изображает
Мережковский. Латинская поговорка гласит: vae victis!, то есть
«горе побеждённым», а вовсе не слава, как якобы говорит Юлиан
под пером автора. Очевиднее всего здесь просматривается общеромантический
пафос молодого автора. Как не вспомнить байроновских бунтарей.

Любопытно, что примерно в это же время З. Гиппиус писала в одном
из своих программных стихотворений:

Дерзновенны наши речи, Но на смерть обречены Слишком ранние предтечи Слишком медленной весны.

: Очевидно и другое: печать иного времени, иного подхода, в большей
мере эстетического, чем морального, по формуле Достоевского, что
«красота спасёт мир». Разумеется, в творчестве Мережковского этого
периода нет и намёка на рассмотрение чего бы то ни было и с социально–
политической точки зрения. Близкие как народничеству, так и нарождающемуся
марксизму категории классовой борьбы, общественного сознания Мережковскому
тех лет совершенно чужды.

Впрочем, увлечение чистым эстетизмом было для писателя недолгим.
Уже во второй части трилогии он всё больше и больше «идеологизирует»
свою прозу. Роман «Воскресшие боги», посвящённый жизни и судьбе
гениального мастера итальянского Возрождения – Леонардо да Винчи,
– одна из вершин творчества Мережковского. Видимо, сама читаемая
его книга и поныне.

«Всё было для него живым: вселенная – одним великим телом, как
тело человека – малою вселенною. – размышляет автор о сокровенной
тайне образа Леонардо. – Он подобен был человеку, проснувшемуся
в темноте, слишком рано, когда все спят. Одинокий среди ближних,
писал он свои дневники с сокровенными письменами для дальнего
брата…».

Здесь, видимо, нужно сделать небольшое пояснение: как известно,
многие рукописи Леонардо написаны как бы «зеркальным письмом»,
так что прочесть их можно, только пользуясь отражением в зеркале.
Это ставило в тупик исследователей его творчества ещё пятьсот
лет тому назад.

Название романа «Воскресшие боги», по концепции Мережковского,
должно выражать своего рода историческое возмездие за гибель того
дела, которому был предан Юлиан. Леонардо был призван «отомстить»
«историческому» христианству за поражение языческой культуры.
Но и сам образ великого художника постоянно двоится: две бездны
в душе Леонардо – бездну верхнюю и бездну нижнюю – соединяет в
неразделимое целое, вызывающее и ужас, и восторг одновременно.
(В «Комедии» Данте сам автор и Вергилий, его проводник, спускаясь
в самые глубины ада, – в итоге оказываются на вершинах Чистилища
и даже Рая. Земля шарообразна, и чем больше мы идём вглубь, тем
ближе к новому полюсу, новой вершине.)

Так воспринимает Леонардо его ученик Бельтраффио, от лица которого
ведётся значительная часть повествования: «Вечером показывал мне
множество карикатур не только людей, но и животных – страшные
лица, похожие на те, что преследуют больных в бреду. В зверском
мелькает человеческое, в человеческом – зверское, одно переходит
в другое легко и естественно до ужаса. … И всего ужаснее то, что
эти уроды кажутся знакомыми, как будто где-то уже видел их, и
что-то есть в них соблазнительное, что отталкивает и в то же время
притягивает, как бездна. Смотришь, ужасаешься – и нельзя оторвать
от них глаз так же, как от божественной улыбки Девы Марии». Это
мнение, впрочем, далеко не одного Бельтраффио. Его разделяет и
сам автор романа.

Наглядным воплощением этой двойственности мировосприятия стала
знаменитая Джоконда – венец творчества художника. Как известно,
отсутствие достаточно известных фактов о модели, послужившей основой
для портрета, породило в искусствоведении множество противоречивых
гипотез и предположений. Часть из них зафиксирована и в романе.

Однако нас поражает не это. (В конце концов, романист имеет право
на художественный вымысел). Удивляет сегодня другое. Силой художественной
интуиции Мережковский угадал одно из сенсационных открытий нашего
времени, когда японские исследователи с помощью современной компьютерной
техники смогли установить тот факт, что Джоконда – не что иное,
как своеобразный портрет Леонардо да Винчи в женском обличии.

А в романе, написанном более чем за восемьдесят лет до гипотез
такого рода, Мережковский от лица Бельтраффио говорит: «как будто
всю жизнь, во всех своих созданиях, искал он отражение собственной
прелести и, наконец, нашёл в лице Джиоконды… Как будто мона Лиза
была не живой человек, не супруга флорентинского гражданина мессэра
Джиоконда, обыкновеннейшего из людей, а существо, подобное призракам,
вызванное волей учителя, – оборотень, женский двойник самого Леонардо».

Его универсальный гений, по мысли автора, настолько всеобъемлющ,
что преодолевает не только границы стран, эпох и идеологий, но
и возвышается над полом – сексуальностью – как порождением плоти;
не застывает в рамках мужского или женского, также как и в любых
других рамках. И вот в этом романе на одно из первых мест впервые
у Мережковского выдвигается вопрос о взаимоотношениях личности
и общества.

Спокойно ближних зло приемлю, Любовью дальних окружён, -

мог бы, наверное, вслед за поэтом Иваном Рукавишниковы сказать
Леонардо да Винчи в «Воскресших богах». Устремляясь своим творчеством
к разрешению вечных загадок бытия, художник может быть почти безразличным
к заботам дня текущего. С одинаковым равнодушием Леонардо оказывается
на службе то одного, то другого князя, – то печально знаменитого
тирана Цезаря Борджиа, то французского короля Франциска I. Более
того, под пером Мережковского у Леонардо Цезарь Борджиа, как и
его отец, – римский папа Александр VI –вызывают какой-т особый
пристальный интерес как своеобразные диковинные породы живых существ,
наделённых загадочным обаянием зла.

И здесь ощутима романтическая традиция поэтики антиэстетического
и даже противоестественного, идущая от Эдгара По, бодлеровских
«Цветов зла». Леонардо выглядит в романе человеком, словно созданным
для иного мира, с иными понятиями о прекрасном и безобразном,
добром и злом. В свете этих представлений образы земного мира
выглядят, так сказать, недостаточными, почти неполноценными, вызывающими
скорее грустную улыбку, чем желание что-либо изменить.

Леонардо поэтому и существует, как бы не вполне воплотившись,
живёт, замкнувшись в своём внутреннем одиночестве, словно обходя
стороной тревоги и радости земные, глядя на них из своего «прекрасного
далёка». Тем не менее, горделивые притязания земных царей не вызывают
симпатий ни у автора романа, ни у его героя. «Мне кажется, не
тот свободен, кто, подобно Цезарю (Борджиа– Г.М.), смеет всё,
потому что не знает и не любит ничего, а тот, кто смеет, потому
что знает и любит. Только такою свободою люди победят зло и добро,
верх и низ, все преграды и пределы земные, все тяжести, станут
как боги…». Здесь, конечно, и аллюзия сверхчеловека Ф. Ницше («По
ту сторону добра и зла»), и намёк на то, что именно в бумагах
Леонардо был найден проект летательного аппарата наподобие современного
вертолёта.

Леонардо да Винчи означает, собственно говоря, – родом из местечка
Винчи, но одновременно это слово происходит от латинского «vinci,
vincere – побеждать». Леонардо – «победитель». Своего рода антитеза
Христу – богочеловеку, Человекобог. Эта тема была одной из ведущих
в философских дискуссиях первых двух десятилетий ХХ века. Через
тридцать лет, вернувшись к образу Леонардо, Мережковский в речи
на конференции по культуре во Флоренции «Леонардо да Винчи и мы»
(1932 год) сказал, обращаясь к своему творчеству начала XX века:
«Я думал тогда, как и теперь многие думают,…что Данте ошибся:
нет ада, есть только другой, неиспытанный рай; нет дьявола, есть
только другой, ещё неузнанный Бог; нет антихриста, есть только
другой, ещё не пришедший Христос; первый – наполовину Спаситель,
а на другую половину – второй, тот, кого христиане называют «Антихристом».
Вся, некогда христианская, ныне языческая, культура, от своего
начала до конца, от Винчи до Гёте, – «мир сей», казалось мне,
в Евангелие Христа не вмещается; но вместится в «Евангелие Антихриста».
Истина совершенная и заключается будто бы в том, чтобы соединить
верхнее небо с «нижним». Христа с Антихристом. Этого-то соединения
предтечей и был для меня Леонардо да Винчи. Первым героем моим
был Юлиан Отступник; вторым – Леонардо, тоже Отступник».

Как мы постарались показать, Мережковский за прошедшие годы коренным
образом изменил мнение о своих главных и любимых героях: «Всё
это кажется мне, после тридцатилетнего опыта, после Войны и безымянного
русского Ужаса, таким кощунством, такой смешной и страшной нелепостью,
что мне трудно говорить об этом, хотя бы только наружно спокойно».
И он заключает свою речь строгим приговором: «Человек с двоящимися
мыслями не твёрд на всех путях своих» (Иак., 1,8). И более того:
«Имени Его (Христа – Г.М.) не знают или не хотят знать, Винчи
и Гёте; Данте знает, и мы могли бы от него узнать». Такого рода
радикальное переосмысление своей позиции связано у Мережковского,
несомненно, с опытом мировой войны и революции в России. Но более
подробно мы поговорим об этом в дальнейшем, а пока обратимся к
третьей части трилогии – роману «Антихрист». Всё, что было недосказано
Леонардо, – доскажет будущая Россия, к этой мысли подошёл писатель
в конце романа «Воскресшие боги». И не такой уж невозможной выглядит
введённая в повествование сцена встречи безвестного русского иконописца
с гениальным итальянским мастером во время визита русского посольства
великого князя Василия Иоанновича к Франциску I. В русско-византийской
иконописи, по Мережковскому, видится Леонардо «сила веры, более
древняя и вместе с тем более юная, чем в самых ранних созданиях
итальянских мастеров, Чимабуэ и Джиотто; было смутное чаяние
великой, новой красоты, – как бы таинственные сумерки, в которых
последний луч эллинской прелести сливался с первым лучом ещё неведомого
утра».

В заключительной части трилогии – «Антихрист» («Пётр и Алексей»)
действие переносится в Россию времён Петра I. Однако заключительной
её можно назвать лишь условно. Дальнейшее творчество Мережковского
показало, что финал трилогии стал лишь началом нового цикла произведений.

Сквозная идея, объединяющая все книги трилогии, – мысль о предчувствии
Иного, о несовершенстве настоящего в ожидании Грядущего – в «Антихристе»
достигает наивысшего напряжения. В Романе о Юлиане Отступнике
– гибель язычества становится знаком предчувствия всемирного торжества
христианства. Но в последнем автор видит скорее варварство, чем
подлинное духовное величие, поэтому воскресшее в форме итальянского
Возрождения язычество представляется и возрождением культуры в
целом. Такое е своеобразное «возрождение» осуществляет в России,
по мысли Мережковского, и Пётр I – уже несомненный антихрист и
революционер. Мысль о том, что христианство следует дополнить
антихристианством, то есть язычеством, тогда была Мережковскому
очень близка. Мы уже говорили, что впоследствии он отказался от
неё. Однако не всё так просто, как выглядит на первый взгляд.

В традиционном христианском представлении, изложенном в Откровении
Св. Иоанна явление Антихриста – знак близкого конца света, поэтому
образ Петра I осмыслен в романе в откровенно апокалипсических
тонах. «Антихристом» называют Петра в народе, конечно, в первую
очередь раскольники– старообрядцы. Таким он видится и автору трилогии,
хотя в контексте исторических раздумий писателя это слово означает
не конечное осуждение, а лишь определённую ступень на пути торжества
истины.

В этом смысле роман стал одним из идейных художественных центров
в творчестве Мережковского, поставившем в сжатом виде те вопросы,
ответы на которые в дальнейшем займут долгие годы и приведут автора
сначала к поддержке революционного движения, а потом – к категорическому
отказу от революции. Сам роман, а в особенности историческая концепция,
положенная в его основу, оказали огромное влияние на русскую и
мировую литературу. Томас Манн восхищался глубиной и проникновенностью
философского наследия Мережковского, обращаясь к проблеме творчества
в ряде своих произведений. Образ же Петербурга у А.Белого и А.Блока
вообще непредставим без Петербурга Мережковского.

В его изображении строительство этого города, центра и символа
новой России, само по себе означает конец света, по крайней мере,
конец традиционной России вообще. Как известно, эта мысль на протяжении
XIX века многократно обсуждалась в русской литературе. Апокалипсический
образ Медного всадника, который «Россию вздёрнул на дыбы», казалось,
парил над всей страной, так или иначе невольно ассоциируясь со
всадниками Апокалипсиса:

«Я видел, что Агнец снял первую из семи печатей, и я услышал одно
из четырёх животных, говорящее как бы громовым голосом: иди и
смотри.

Я взглянул, и вот, конь белый, и на нём всадник, имеющий лук,
и дан был ему венец; и вышел он как победоносный, и чтобы победить.

И когда он снял вторую печать, я слышал второе животное, говорящее:
иди и смотри.

И вышел другой конь рыжий; и сидящему на нём дано взять мир со
земли, и чтобы убивали друг друга; и дан ему большой меч.

И когда Он снял третью печать, я слышал третье животное, говорящее:
иди и смотри. Я взглянул, и вот, конь вороной, и на нём всадник,
имеющий меру в руке своей.

И когда Он снял четвёртую печать, я слышал голос четвёртого животного,
говорящий: иди и смотри.

И я взглянул, и вот, конь бледный, и на нём всадник, которому
имя «смерть»; и ад следовал за ним; и дана ему власть над четвёртую
частью земли – умерщвлять мечом и голодом, и мором и зверями земными».
(Откр., 6, 1-8).

Подхватывая пушкинские мысли о протеистической страсти Петра к
перевоплощениям, к маскам, к игре – от «потешных» солдат – к «маскерадам»,
от праздников – карнавалов к маскарадной перелицовке всего российского
уклада жизни, Мережковский переосмысляет их в духе современной
ему эпохи. Предчувствие социальных перемен, неведомых и страшных
событий, охватившее в то время общество (роман увидел свет в 1904-1905
годах), наложило на произведение особую печать.

«Истинное просвещение внушает ненависть к рабству, – говорит один
из героев романа.– А русский царь, по самой природе власти своей
– деспот, и ему нужны рабы. Вот почему усердно вводит он в народ
цифирь, навигацию, фортификацию и прочие низшие прикладные знания,
но никогда не допустит своих подданных до истинного просвещения,
которое требует свободы». По мысли Мережковского, эти «низшие
прикладные знания» – ничто иное, как новые цепи рабства, приковывающие
людей к реальностям «мира сего». Между тем, Христос учил: «не
любите мир, ни того, что в мире». Тот же герой продолжает: «Посвящение
для власти русских царей всё равно, что солнце для снега: когда
оно слабо, снег блестит, играет; когда сильно – тает». (Ср. с
К. Леонтьевым: «Россию нужно подморозить, чтобы не сгнила».) Такие
слова, сказанные в самый канун первой русской революции свидетельствуют
о позиции авторов вполне однозначно. Для Мережковского преемственность
в царствовании дома Романовых – вещь далеко не отвлечённая. То
конкретное нравственное историческое содержание, которое вложил
в понимание императорской власти Пётр I, закономерно ведёт к революции…

Мережковский считал Петра родоначальником русской интеллигенции.
В основополагающей статье «Грядущий Хам» (1905 год) он пишет:
«я уже раз говорил и вновь повторяю и настаиваю: первый русский
интеллигент – Пётр. Он отпечатлел, отчеканил, как на бронзе монеты,
лицо своё на крови и плоти русской интеллигенции. Единственные
законные наследники, дети Петровы – все мы, русские интеллигенты.
Он – в нас, мы – в нём. Кто любит Петра, тот и нас любит; кто
его ненавидит, тот ненавидит и нас». В свете всего вышесказанного
мы видим, насколько велико в представлении Мережковского, значение
интеллигенции – и с социальной, и с религиозной точки зрения.

Возвращаясь к роману «Антихрист», отметим как постоянную черту
образа Петра его двузначность, двуплановость: соединение величия
и некоей неподлинности, фантасмогоричности. Как в самой личности
Петра, так и в его творении – Петербурге. Это постоянно подчёркивается
в романе: «Он окружил себя масками. И «царь-плотник», не есть
ли то маска – «машкерад на голландский манир»?

И не дальше ли от простого народа этот новый царь в мнимой простоте
своей, в плотничьем наряде, чем старые московские цари в своих
златотканых одеждах?» Петербург же – любимое детище Петра – самый
призрачный и ирреальный город в мире. Образ, каким он создан в
творчестве Достоевского, и который восходит к раскольничьим поверьям
петровских и полслепетровских времён: быть месту сему пусту!

«Великий, говорят, великий государь! – Восклицает в романе один
из противников петровских преобразований, архимандрит Федос. –
А в чём его величество? Тиранским обычаем царствует. Топором да
кнутом просвещает. На кнуте далеко не уедешь. И топор – инструмент
железный – не велика диковинка….Всё-то заговоров, бунтов ищет.
А того не видит, что весь бунт от него. Сам он первый бунтовщик
и есть…. Сколько людей переказнено, сколько крови пролито! … И
кровь не вода – вопиёт о мщении».

Позднее М. Волошин назовёт его «первым большевиком»:

Великий Петр был первый большевик, Замысливший Россию перебросить, Склонениям и нравам вопреки, За сотни лет к её грядущим далям. (1924 год).

Царь – бунтовщик, революционер, интеллигент. Противоречие, превратившееся
в единство, ставшее естеством самого Петра и всего им сделанного.
Царь сеет семена грядущих восстаний и революций, которые через
двести лет опрокинут дом Романовых, провидчески сказал Мережковский.
А дар предвидения вообще был ему свойственен. Уже весной 1917
года, когда все ликовали по поводу свержения самодержавия и торжества
свободы, он, по свидетельству многих очевидцев, с отчаянием говорил:
чему вы радуетесь? Нашу судьбу будет решать Ленин.

И вместе с тем дело Петра «отменить» невозможно. Давно известно,
что история не знает сослагательного наклонения, и созидательное
начало в ней неотделимо от разрушительного, а общий итог может
оказаться и оказывается совсем не таким, каким задумывался и предполагался.
Колоссальное здание Российской империи начал строить Пётр и строить
его в буквальном смысле на костях своих подданных. Потому и рухнет
эта империя, предостерегает Мережковский. До 1917 года оставалось
чуть больше десятилетия…

Петру в романе противостоит царевич Алексей. Ему писатель поручает
высказать свои заветные мысли и исторические предвидения. Алексей
не просто антагонист Петра. Он изображён как глубокий самобытный
мыслитель, как мученик, своей кровью искупающий преступления отца.
Реален ли исторически такой подход? Этот вопрос не слишком заботит
писателя, оказывается для него явно второстепенным. Историческая
проза Мережковского, несмотря на «точность деталей», не описательна,
не фактографична. Она в первую очередь – беллетризованная иллюстрация
авторских раздумий о смысле истории.

Например, исходя из трактовки царевича Алексея как мученика, мы
вправе задаться вопросом, не есть ли это скрытая аналогия с образом
Христа? Однако, неужели Христос искупает неведомый грех Бога-Отца?
Ведь в итоге получается, что мир сотворён не всемогущим Богом,
а Бого-дьяволом. Пётр у Мережковского назван Антихристом. Мысль
автора просто поразительна – не Антихрист ли Бог-Отец? В своё
время это называлось маркионитской ересью. Впрочем, отношение
Мережковского к так называемому «историческому» христианству всегда
было сдержанным. Особенно в первый период его творчества.

«Царевич может сделаться оружием в руках неприятельских, – думает
Пётр, – зажечь мятеж внутри России, поднять войною всю Европу
– и Бог весть, чем это кончится.

“Убить, убить его мало!” думал царь в ярости.

Но ярость заглушалась другим, доселе неведомым чувством: сын был
страшен отцу».

И вновь приходят на ум библейские параллели: вспоминается жертва
Исаака, предложенная Иеговой Аврааму. Вновь вопрос о жертве крови.
Это далеко не только историческая и социальная проблема. Это проблема
существа исторического процесса в целом.

Суд над царевичем и его казнь приобретают черты глубоко символических
событий, бросающих отсвет на всю последующую историю России. Именно
потому и страшен отцу сын, что слишком непрочным в сознании творца
выглядит то дело, которое начинает Пётр, слишком зависит оно от
роковых случайностей, в том числе и от того, кто будет наследником
царя. Где-то в глубине души Пётр сам сомневается в том, что делает
– и это сомнение окрашивает его деяния в какие-то ирреальные цвета,
придаёт им оттенок фантасмагоричности.

Как зловещий приговор отцу звучат (по тексту романа) слова царевича
на суде: «Кровь сына, кровь русских царей на плаху ты первый прольёшь!
– опять заговорил царевич и, казалось, что он уже не от себя говорит:
слова его звучали как пророчества. – И падёт сия кровь от главы
на главу, до последних царей, и погибнет весь род наш в крови.
За тебя накажет бог Россию». Если вспомнить 1917, а особенно ночь
на 17 июля 1918 года, то пророчество Мережковского просто потрясает.

История как цепь непрерывных возмездий – цепь, которая начинается
где-то в запредельности, а кончается здесь, в земной реальности.
Этой мыслью завершается трилогия, но не завершается путь постижения
писателем исторических судеб родины. Впрочем, определённый, так
сказать жанровый, перелом в творчестве Мережковского становится
очевидным. После первой русской революции он всё больше и больше
склоняется к открытой публицистике. Одна за другой выходят книги
его статей – «Не мир, но меч», «Больная Россия», «Грядущий Хам».
Название последней (и одноимённой статьи) стало символом отношения
Мережковского к участникам надвигающейся революции.

(Окончание следует)

О личности философа Дмитрия Мережковского у нас в стране заговорили во время "перестройки" 1990-х годов. До тех пор он был одинаково чужим и в России, и в Европе, куда эмигрировал после революции. "В России меня не любили и бранили; за границей меня любили и хвалили; но и здесь, и там одинаково не понимали моего", — писал Дмитрий Сергеевич коллеге-мыслителю Николаю Бердяеву. Собственно, Бердяев-эмигрант был таков же - неоднократно идентично признавался в том, что чужой и там, и тут. Так что же было в их идеях сложного для восприятия другими, несвоевременного может? Что они хотели донести человечеству и вручить, как эстафету мировоззрения? Это безусловно огромный пласт в русской культуре. Но попробую вложить свою малую толику в отодвигание туманной завесы.

Дмитрий Сергеевич Мережковский — русский писатель, поэт, литературный критик, переводчик, историк, религиозный философ, общественный деятель.

Во-первых, необходимо вспомнить трактовку Платона о том, что философ есть не только формирователь постулатов всеобщей мудрости и взглядов на бытие человека, а и борец. Был ли Мережковский борец? Как характеризуют его знакомые? Как сухого, бесчувственного "человека в футляре". Он практически никогда не проявлял эмоций в разговорах, но всегда и к месту у него была заготовлена известная распространенная цитата. Он доставал их внезапно, словно из-за пазухи и едко бросал в спор собеседников. Стало быть эрудиция данной исторической личности была отменная и принципиальную точку зрения принимал. И если мы посмотрим в исторических справках - последователем какого философского учения был Мережковский, то увидим - позитивизма, то есть когда изучение каждого знания должно базироваться на совокупности наук. Сам же писатель, как ни странно, позитивизм в своих работах не жаловал.

Философия Бердяева же зиждется на персонализме. И это учение, считающее человеческую личность высшей духовной ценностью. Можно ли объяснить ощущение чуждости всему, противопоставления самого Николая Александровича окружающему миру и вследствие этого одиночества - принципами персонализма? Конечно да. Он провозглашал Свободу и Творчество, но равных своей широте мировосприятия не находил. В обществе осознанно или бессознательно жили люди, нацеленные на желание подчинить другую личность себе так или иначе. Равноправие, провозглашаемое коммунистами в 1917-м году, изначально показалось и Бердяеву, и Мережковскому необходимым в излечении закабаленного сознания человека. Но оба сбежали из России от страха перед натиском агрессии голодных, желающих отмщения и власти, неуправляемых масс. Отсюда делаю вывод, что и Мережковский был все-таки персоналистом.

Мир равных возможностей снова маячил где-то далеко-предалеко и как утопичная сверх-идея. Может быть, цивилизация мира была погрязшей в духовном каннибализме? И только сейчас мы мелкими шажочками учимся и учим терпимости друг к другу, погашая внутренний энергетический позыв к игре в "победу и порабощение"?

Во-вторых, если говорить об отношении к Богу, то тут дорожки Бердяева и Мережковского разошлись как у героев пьесы "Вишневый сад" Раневской и Лопахина. Бердяев был глубоко предан православной церкви, как бы она ни была. Мережковский считал перемены необходимыми.

Зинаида Гиппиус, поэтесса и супруга Мережковского, писала о том, как однажды, в октябре 1899-го года в селе Орлине она была занята расшифровкой разговора о и вдруг к ней зашел Дмитрий Сергеевич со словами: "Нет, нужна новая Церковь". Подверженная мистицизму, Гиппиус развивает активную деятельность, схожую с весьма модными тогда спиритическими ритуальными салонами. Говоря о "новой церкви", имел ли в виду немногословный и сдержанный Мережковский именно то, во что это вылилось усилиями приземленной Гиппиус и молодого друга семьи Философова? Во всяком случае хорошо, что до нас дошли письменные труды Дмитрия Сереевича, в которых он полноценно раскрывался, как на исповеди перед Богом и потомками, без чьего либо посредничества. Исследователи не случайно трактуют Мережковского как религиозного философа. Все его детство прошло в окружении повышенной семейной набожности. Большинство его стихов и прозы - это обращение к Богу, разговор с ним или о нем:

"Везде я чувствую, везде,
Тебя Господь, - в ночной тиши,
И в отдаленнейшей звезде,
И в глубине моей души".

Но почему же тогда православный от головы до пят Мережковский желал новую церковь? Ответ на этот вопрос расположен на страницах "Грядущего хама": "Христианство обмелело и успокоилось в покойной и каменистой гавани реформации". Мещанство - вот, по мнению автора, тот реальный бог, которому молились на западе, и к мещанству же устремились русские революционеры. И в этом он видел страшную беду всего общества мира. Новая, преобразованная, отказавшаяся первой от мещанских целей и интересов, церковь, считал Мережковский, должна излечивать людей духовно, повести за собой. Церковь должна быть в авангарде, а не идти на поводу у интересов хоть самодержавия, хоть народовластия. Вот как он писал: "В первом царстве - Отца, Ветхом завете, открылась власть Божия, как истина; во втором царстве - Сына, Новом завете, открывается истина, как любовь; в третьем, и последнем царстве - Духа, в Грядущем завете, откроется любовь, как свобода. И в этом последнем царстве произнесено и услышано будет последнее, никем еще не произнесенное и не услышанное имя Господа Грядущего: Освободитель".

Поэтесса и писательница Ирина Одоевцева неоднократно посещала с мужем, поэтом Георгием Ивановым, супружескую чету Гиппиус - Мережковский в Париже. Главной чертой Дмитрия Сергевича она называет "умение концентрироваться и постоянное, никогда не ослабевающее устремление всех мыслей и воли к одной цели: к созданию Царства Духа, к преображению души". Было это в 20-х годах XX-го века.

Любопытно, что Мережковский никогда не отрекался от православия. Но чего только он не натерпелся в связи со своими взглядами на совершенствование церкви! И отлучить его пытались, и в ереси обвиняли, и с сектантством связывали. А по сути - он пытался удержать себя и человечество от крайностей, брал на свои плечи тяжелую ношу ответственности за судьбу мира и... каждый день дисциплинированно писал по несколько часов, рассуждая о проблемах общества, которые оно не желало замечать.

Был ли Мережковский первым, кто заговорил о "Третьем завете"? Нет, задолго до него итальянец Иоахим Флорский, еще на стыке XII - XIII веков, вербовал в свое "братство" христиан. Правда, он придерживался монашеского аскетизма - своего рода персонализм зачаточной стадии в части самоотречения человека от мещанской зависимости. И сегодня, спустя несколько десятилетий после смерти философа Дмитрия Сергеевича Мережковского, в России появились приверженцы той идеи, как, к примеру Сергей Тороп (Виссарион), собравший вокруг "Церкви последнего завета" целую общину под Красноярском. Мир творчества и ремесел, вокруг которого здесь все и строится, не есть плохо. Но от прогнозов я воздержусь. Миллионы людей современных мегаполисов живут в совершенно ином измерении, погруженными в потребительство и стяжательство. Вопросы религии серьезно волнуют лишь малую часть населения земного шара. Так что говорить о революционных требованиях верующего христианского населения изменить церковь не имеет никакого смысла - никто на баррикады за "Третий завет" не пойдет. По большей части - из-за отсутствия твердых устоев веры, по меньшей - из уважения к истории христианства, его традициям. Хорошо, что так. Ведь никогда не известно заранее - принесут ли плоды деревья нового сада после выкорчеванного старого. Да и какими они будут...

Мы живем в лучшем из миров. Это убеждение издавна утешает мыслящую часть человечества, которая время от времени задается вопросом, сколько таких миров было всего? И что послужило причиной их угасания? Время шлифует цивилизации. Шлифовка мрамора - настоящее искусство, но шлифовка цивилизаций подвластна только руке Великого Мастера... Каково место современной цивилизации в этой извечной цепи? Эта книга Дмитрия Мережковского никогда не издавалась в России. Она была написана в эмиграции под впечатлением Апокалипсиса, который наступил на родине поэта в 17-м году XX столетия.


Заглянув в глаза Зверю, Мережковский задался теми же вопросами и обратился за их разрешением к глубокой древности. Чтобы как следует разобраться в духовной жизни этих в буквальном смысле слова до-Потопных времен, он изучил гору древних текстов, многие из которых, видимо, никогда не будут переведены на русский язык. В результате получилась блестящая книга о современном человечестве, со всеми его достоинствами и слабостями, осененная неизбежной перспективой грядущего Страшного Суда. С выводами автора можно, конечно, не соглашаться, но лучше все-таки сначала прочитать эту книгу.

«Третий Завет»


Выработанная Д. С. Мережковским (в творческом сотрудничестве с З. Н. Гиппиус) концепция «нового религиозного сознания», многими воспринятая как культурно-религиозный ренессанс Серебряного века, в равной степени противостояла и материализму, и церковной христианской традиции. Заимствовав основы своей теории у итальянского богослова XII века аббата Иоахима Флорского, Мережковский развил концепцию, согласно которой на смену двум первым заветам (Ветхий завет Бога-отца и Новый Завет Бога-сына), должен прийти Третий Завет - Святого Духа; «завет Свободы вослед заветам Закона и Благодати». В первом Завете (как считали Мережковские), «открылась власть Божья, как истина»; во втором - «истина, как любовь;» в третьем и последнем - «любовь, как свобода».

В этом последнем царстве «произнесено и услышано будет последнее, никем еще не произнесенное и не услышанное имя Господа Грядущего: Освободитель». Третий Завет должен был стать, по их мнению, религией Святого духа, своеобразным синтезом «правды о земле» (язычества) и «правды о небе» (христианства). Таким образом, по Мережковскому, исполнением «сокровенной Тайны Святой Троицы» исторический процесс замкнёт начало с концом и настанут «новое небо и новая земля» обетованного в Апокалипсисе, библейской Книге Откровения.

В этом контексте Мережковский рассматривал духовную историю человечества как противостояние двух «бездн»: «бездны плоти» (воплощённой в язычестве) и «бездны духа» (христианский бесплотный аскетизм), двух несовершенных начал, стремящихся к синтезу через «духовную революцию» - в будущей «новой Церкви». Эту церковь Мережковский и Гиппиус именовали «Церковью Третьего завета». Мережковский осознавал себя «пророком» нового религиозного сознания и выстраивал свои концепции в соответствии с троичным законом диалектики (конфликт тезиса и антитезиса; завершение - синтезом).

Дмитрий Мережковский. Третий Завет 2. Тайна Запада. Атлантида-Европа

Издательства: Эксмо, 2007 г.

Двадцать пять веков люди ломают голову над загадкой древних: что такое Атлантида - миф или история? Что же значит миф Платона? В трех великих столкновениях Запада с Востоком ставится один вопрос: кто утолит вечную жажду человечества - Атлантида в рабстве ли Европа в свободе? Но для Дмитрия Мережковского, через двадцать пять веков после Платона, эти вопросы относятся не к мифу, а к истории. Мережковский пишет о погибшей Атлантиде в 30-е годы ХХ века, по крохам собирая самые невнятные, глухие упоминания. И приготовления к войне, неразумная европейская и агрессивная большевистская политика напоминают ему о том, как некогда подошла к своему концу атлантическая цивилизация, как милость богов сменилась на гнев и как была разрушена и ушла под воду Атлантида.

Д.С. Мережковский «думал о Евангелии всю жизнь и шел к "Иисусу Неизвестному” через все свои прежние построения и увлечения, издалека глядя в него, как в завершение и цель».

Произведение вышло в свет в Белграде в 1932 году. Ранее автор читал отдельные главы книги в своих публичных докладах и печатал в периодических изданиях. Книга стала последней в трилогии о путях спасения человечества: «Тайна трех: Египет и Вавилон» (другое название - «Тайная мудрость Востока» 1925 г.), «Тайна Запада: Атлантида и Европа» (1931 г.). Во всех этих произведениях, как, впрочем, и в предыдущих, Мережковский отыскивает общие черты в религиях разных народов (впоследствии это вылилось в признание им отдельных положений экуменизма), а также проводит культурологический и этнографический анализ различных культур.

Для Д.С. Мережковского было очевидно существование в мироздании некой полярности, двух противоборствующих правд: божественной и дьявольской, духовной и плотской. Эта борьба порождала, по его мнению, разные типы человеческого сознания: для одних - это путь к Богу, к святости, к людям, ко всему миру во множестве его проявлений; для других - к самообожествлению, к отъединению от людей, к человекобожеству. На раннем этапе творчества писатель пытался примирить Бога и антихриста, развивая в своей концепции ряд гностических тезисов о творческой роли человека в мироздании и энергии зла, столь же необходимых, сколь и благо. Впоследствии Мережковский сумел осознать ложность такой позиции. Он считал, что сатанинское дерзновение рождается в человеке как предпосылка гармоничного будущего, но этот путь приводит его к самовозвеличиванию своего «Я».

«Рождение богов. Тутанкамон на Крите» - роман русского писателя и религиозного философа Дмитрия Мережковского, написанный им в эмиграции. Впервые опубликован в журнале «Современные записки» (1924), затем издан в Праге (1925). В последующие несколько лет роман был переведён на основные европейские языки. Является первой частью «восточной дилогии» (второй роман «Мессия» издан в 1928 году). Литературный критик О. Михайлов отмечал «великолепное знание истории, её красочных реалий и подробностей, драматизм характеров, <остроту> конфликта», которые позволили Мережковскому «создать повествование незаурядной художественной силы».

Действие романа происходит на древнем Крите, его жители исповедуют культ агрессивного звероподобного божества, которому приносятся человеческие жертвы. Главная героиня произведения, юная жрица Дио, которая сомневается в вере предков и приходит к мысли о приходе нового Бога, представлена писателем как предшественница христиан. Влюблённый в похожую на мальчика Дио, которой около 15 лет, вавилонский купец Таммузадад не может добиться от неё ответного внимания. Он соглашается на предложение устроить убийство подруги Дио - девочки по имени Эойя, считая, что взаимная любовь двух девушек стоит у него на пути. В финале романа Таммузадад жертвует своей жизнью и добровольно погибает на костре, чтобы спасти Дио от казни.

Критика отмечала: «…новый роман Мережковского отличается обычными качествами и недостатками этого крупного писателя. <…> Удивляешься дару исторического проникновения, пластичности описаний, прекрасному языку, но коробит желание писателя подогнать историю к предвзятой религиозной идее», «[в романе] завязывается трагическая коллизия, являющаяся основною темою творчества Д. С. Мережковского - борьба Христа и Антихриста… <…> Тема „Тутанкамона" именно „рождение богов" - выделение из космической религии - истины о Боге-Жертве, Боге-Искупителе, пророческой мечты о Христе… <…> Раскол, прорыв благополучно утвержденного религиозного сознания критян - основная мысль Мережковского»

Дмитрий Мережковский.Египетские романы 2 Мессия

Издательство: Издательство Ивана Лимбаха, 2000 г.

Дилогия о «прообразах» христианства в древнем Египте, прозревающем из толщи веков будущую истину «третьего завета» (два романа: Рождение богов. Тутанкамон на Крите (1924) и Мессия (1926–1927))


Издательство: Художественная литература. Москва, 1993 г.


«Смерть богов. Юлиан Отступник» - роман Д. С. Мережковского, впервые опубликованный в 1895 году на страницах журнала «Северный вестник» (под заголовком «Отверженный») и ставший первым в трилогии «Христос и Антихрист». В центре повествования - история жизни византийского императора IV века Флавия Клавдия Юлиана, перед лицом наступающего христианства пытавшегося «возродить реформированное язычество под знаком культа Солнца». Роман, посвящённый противопоставлению «двух правд» - христианской (аскетической) и языческой (плотской) и двух «бездн»: небесной и земной (царство Бога, царство «Зверя»), - заложил основу религиозно-философской концепции Мережковского, по-своему развивавшей и исследовавшей идеи Третьего Завета.

Роман «Юлиан Отступник» заинтересовал как широкие круги читателей, так и литературную критику. Последняя, усмотрев в молодом писателе «ницшеанца», тем не менее, признавала достоинства первого символистского исторического романа: блестящее знание эпохи, неизвестной, виртуозное владение языком. Всё это (как замечает биограф Ю.Зобнин) выгодно отличало «Юлиана» «от исторической беллетристики той поры, ведущей свое начало от романов Данилевского».

Вскоре романом заинтересовались зарубежные издатели. Русская парижанка, горячая поклонница Мережковского, Зинаида Васильева в 1899 году перевела роман на французский и опубликовала его в «Journal de Debates» в 1900 году. Несколько месяцев спустя он вышел в Париже отдельным изданием, положив начало европейской славе Мережковского.


«Воскресшие боги. Леонардо да Винчи» - роман Д. С. Мережковского, напечатанный в 1900 году журналом «Мир божий», вышедший отдельным изданием в 1901 году и ставший второй частью трилогии «Христос и Антихрист» (1895-1907).
Будучи идейно связан с первой и третьей книгами и развивающий идею автора о «движении истории как борьбы религии духа и религии плоти», роман обладает полной смысловой самостоятельностью и законченностью сюжета, в центре которого - жизнь итальянского гуманиста эпохи Возрождения Леонардо да Винчи (1452-1519).

Во втором романе трилогии Д. С. Мережковский (как отмечает критик О. Михайлов) «широкими мазками рисует эпоху Возрождения в противоречиях между монашески суровым Средневековьем и новым, гуманистическим мировоззрением, которое вместе с возвращением античных ценностей принесли великие художники и мыслители этой поры». Начало романа перекликается с финалом «Юлиана Отступника», с «вещими» словами Арсинои о будущих далеких потомках, «неведомых братьях», которые «откопают святые кости Эллады, обломки божественного мрамора и снова будут молиться и плакать над ними». В одной из первых сцен «Леонардо да Винчи» откапывают ту самую статую Афродиты Праксителя, у подножья которой плакал маленький Юлиан.

По Мережковскому, противостояние двух «правд» и в эпоху Леонардо создаёт столь же неразрешимые проблемы, как это было во времена Юлиана. Художник, ищущий «синтез на путях научной истины», терпит поражение; живет в состоянии раздвоения, пугая учеников возникающим в его облике призраком Антихриста. Второй роман трилогии, таким образом, не разрешая поставленных вопросов, выводит их развитие на новый уровень, перемещая фокус вонимания автора с Запада на Восток


"Антихрист. Петр и Алексей» - историософский роман Д. С. Мережковского, написанный в 1903-1904 годы, впервые напечатанный в журнале «Новый путь», а отдельным изданием вышедший в 1905 году. Роман «Антихрист. Петр и Алексей», ставший третьей частью трилоги Мережковского «Христос и Антихрист», был (вместе с двумя первыми частями, «Смерть богов. Юлиан Отступник» и «Воскресшие боги. Леонардо да Винчи»), переиздан в Берлине в 1922 году. Все три романа имели большой успех в странах Западной Европы и обеспечили Мережковскому общеевропейскую известность.

Мировоззренческая позиция автора, как отмечали исследователи, в заключительной части трилогии претерпела (в сравнении с первмыи двумя романа) некоторое смещение. Мир здесь по-прежнему есть царство непримиримых «бездн», но рассматривается этот конфликт с этической, христианской точки зрения.

Иначе изображен в романе народ: если в двух первых романах «чернь» (склонная к предательству) противостояла «людям природы» (солдатам Юлиана), то в «Антихристе» народной «черни» как таковой нет; крестьяне становятся здесь самостоятельной доминантой; городской мелкий люд неоднороден и неоднозначен; изображен - временами с сочувствием. Народ несёт здесь как светлые идеи жертвенности (Докукин), как и идею вселенского разрушения («Запалим <…> огоньки!… Россия и вся погорит, а за Россией - вселенная!» - Старец Корнилий). Народ здесь (согласно З.Минц) оказывается носителем и «правды о небе», и «правды о земле»; в нем - обетование грядущего «синтеза».

В настоящую книгу Д.С.Мережковского (1865-1941) вошла его последния трилогия

Испанские мистики (1940-1941)

  • Св.Тереза Иисуса
  • Св.Иоанн Креста
  • Маленькая Тереза

В этих книгах писатель подводит итог своим размышлениям о судьбах христианства в мире, как всегда тесно связывая события прошлых столетий с современностью. В первой трилогии речь идет о реформаторах "внешних", во второй - о "внутренних", чей мистический опыт, по мысли Мережковского, призван преобразить три мировые ветви христианской Церкви в Церковь Вселенскую.


Книга адресована тем, кто интересуется философией и историей религий.

Эта книга - не только блестящий образец романа-биографии, написанного на благодатном материале эпохи Реформации, но и глубокие размышления писателя о вере, свободе личности, духовном поиске, добавляющие новые грани к религиозно-философской концепции автора.

Архив книг - биография и 7 книг Дмитрия Мережковского в формате htm

«Иисус Неизвестный»(1934)
Трилогия «Лица святых от Иисуса к нам»

1. «Павел. Августин» (1936)

2. «Франциск Ассизский» (1938)
3. «Жанна д’Арк и Третье Царство Духа» (1938)

Трилогия «Реформаторы»

1. «Лютер»
2. «Кальвин»
3. «Паскаль»

Проблему духа и плоти (природа, общество и его институты, культура и т. п.) Мережковский рассматривает под заметным влиянием Ф. Ницше (отрицание христианства как "религии рабов", "религии страданий") и особенно В. В. Розанова (мистика пола). Как полагает Мережковский, язычество и историческое христианство страдали "бесконечным раздвоением" духа и плоти: если языческий мир погиб от абсолютизации плоти, то историческое христианство обречено на гибель вследствие абсолютизации духа. Традиционное христианство, с его точки зрения, приобрело монашеский уклон, ушло от мира и тем самым разъединило Христа и мир; оно рассматривает плоть как нечто "грешное" и "дьявольское", направлено на ее умерщвление, аскетизм в нем из средства стал целью, а жизнь отрицается во имя смерти. Мережковский считает необходимым восстановить плоть в своих правах, соединить язычество и христианство, плоть и дух и прийти к "духовной плоти", Святому Духу и Святой Плоти.

Борьба духа и плоти проявилась, по Мережковскому, в "двух вершинах русской культуры" - Л. Толстом и Достоевском. Он считает, что Толстой ("тайновидец плоти") и Достоевский ("тайновидец духа") как раз и идут по пути сближения духа и плоти (Толстой - от плоти к духу, Достоевский - от духа к плоти), но останавливаются на этапе художественного созерцания. Мережковский приходит к выводу, что творчество Толстого и Достоевского знаменует собой не только конец русской литературы (поскольку оно - высшая точка в развитии русской культуры, далее может быть только спад), но также начало конца русской жизни и всемирной истории. Поэтому он провозглашает необходимость перехода от созерцания духа и плоти к реальному их объединению в русле требований Третьего Завета.

Внешне схоластические рассуждения Мережковского о духе и плоти имели довольно конкретную культурно-историческую основу. Умозрительный конфликт духа и плоти был отражением реального антагонизма религии и культуры, религии и жизни. По сути, в рамках данной проблемы обсуждался вопрос, в какой мере религия, церковь вправе ограничивать "все многоцветие жизни", влиять на свободу человека, его право оставаться самобытным и оригинальным. Так, Н. В. Гоголь пытался решить эту коллизию на пути "воцерковления культуры", т. е. полного подчинения культуры и человека церкви. Мережковский предлагает несколько иной вариант: он стремится не столько возвысить реального человека до религиозного идеала, оставив все грешное и плотское за границами церкви, сколько сделать человека со всей полнотой его жизненных сил неким новым идеалом новой церкви. В этом контексте вопрос пола приобретает для Мережковского принципиальное значение. Если в традиционном христианстве половая жизнь оценивалась как нечто враждебное или нейтральное вероучению и в Царство Божие душа попадала бесполой, то в религии Третьего Завета основой Божественного Общества должны были стать половые отношения, понимаемые как человеко- и бого-познание ("святое сладострастие").

Проблема отношения церкви к государству, будучи традиционной для христианской мысли, рассматривается Мережковским с позиции радикального мистического анархизма, близкой к идеологии раннего христианства. Отправная точка в его рассуждениях на эту тему - религиозно понятая свобода, проходящая, условно говоря, три стадии. На первой - в языческой культуре, когда человек еще не знал Христа, - государство и общество совпадали, личная свобода целиком сосредоточивалась в государстве. С возникновением христианства государство утрачивает свой "абсолютный смысл", поскольку появляется противоположный ему полюс в лице церкви. На этом этапе свобода, завещанная Христом, уже не вмещается в политические формы и перемещается в церковь, где способна расшириться до вселенских размеров. Но такое промежуточное состояние не может удовлетворить человека, он стремится преодолеть власть государства, ограничивающего его свободу, и перейти к Боговластию, Теократии, которая является единственно возможной формой Царства Божия.

Дмитрий Сергеевич Мережковский

Дмитрий Сергеевич Мережковский (1866–1941), поэт, прозаик, литературовед, критик, социальный мыслитель, не чуждый отчасти богословию, а прежде всего философствующий публицист обозначил в творчестве своём начала и, быть может, концы развития многих эстетических, социальных, религиозных идей своего времени, бытовавших в культурном пространстве XX столетия. Мережковского можно определить как идеолога "серебряного века" с большим основанием, нежели кого-либо иного. И он есть своего рода посредник между гораздо ранее обозначившимися стремлениями в отечественной культуре и многими позднейшими блужданиями разного рода художников и мыслителей в сферах как отвлечённого, так и практического миропостижения. По отношению к прошлому он часто эпигон, по отношению к последующему - соблазнитель. У него встречаются поразительно тонкие догадки, даже прозрения, но по самому свойству своего миропонимания Мережковский - еретик, навязывающий свои заимствованные в прошлом заблуждения настоящему и будущему.

Мережковский создаёт из красоты идола и не желает, кажется, сознавать двойственности красоты; в таком вознесении эстетического начала укореняются многие социальные и религиозные убеждения Мережковского. Он провозгласил: "Мера всех мер, божественная мера вещей - красота". Более того, он поставил красоту вне нравственной критики: "Красота образа не может быть неправдивой и потому не может быть безнравственной, только уродство, только пошлость в искусстве - безнравственны". Относительная истинность (безнравственны всё же не только пошлость и уродство) второй части сентенции как бы заслоняет изначальную неправду.

Но истина и красота не всегда тождественны. Мережковский высказал принцип, которым будут руководствоваться при разговоре об эстетике либеральные оценщики искусства на протяжении всего XX столетия, позднее ту же мысль станет исповедовать М.И. Цветаева. Вот суть этого принципа: никто не смеет судить художника, никто не достоин того; искусство - вне нравственной критики.

Исходным побуждением для размышлений Мережковского об искусстве, о современной ему культуре вообще, стали осознание растерянности человеческого разума перед непостижимостью тайны бытия и жажда полного познания, стремления отыскать способы такого познания. Проблема губительна со времён Адама, ибо сама попытка её одолеть всегда обнаруживает лишь недостаток веры и тем влечёт за собою пагубные последствия.

Мережковский остановился перед той же проблемой - перед неодолимым для его сознания противоречием между разумом и верою. Он увидел новое трагическое явление человеку этой давней проблемы в невозможности полноты рационального, научного познания мироздания и одновременной невозможности, как ему показалось, старой веры.

В суждениях Мережковского об искусстве много справедливого, что придаёт убедительность и всей его системе. Так, крайности прагматического понимания искусства, которым противится писатель, несомненно пагубны, а абсолютизация социального служения литературы - мертвит искусство.

"Без веры в божественное начало мира нет на земле красоты, нет справедливости, нет поэзии, нет свободы!" - кто же не согласится с таким утверждением… Только к этому божественному началу Мережковского тянет проникнуть, вопреки чистоте веры, через мистический соблазн.

Мережковский, конечно, верно ощутил в литературе нечто, возвышающее её над примитивным отражением реальности, но, к сожалению, плохую роль сыграло его безразличие к православной истине. Для него критерий - мистическое, но не православное.

Творческое credo у Мережковского - это стремление соединить несоединимое: Бога и дьявола, смирение и «героизм» гордыни, теоцентричное и антропоцентричное мышление. Отсюда его соблазны, раздвоенность его настроений и тяготений, заблуждения и противоречия. И его тёмный мистицизм, неотъемлемый от язычества, хоть он и пытается их понятийно разграничить. И та порча, которую он привносил в культуру своего времени.

Мережковский сконцентрировал в себе самое характерное для времени. Разумеется, иные писатели не совпадали с Мережковским вполне, в чём-то шли дальше него, в чём-то отклонялись в сторону, но часто именно Мережковский расставлял те вешки, которые обозначали ложный путь в общем бездорожье «века». Этим он и своеобразен.

Мережковский стал одним из зачинателей так называемого "нового религиозного сознания", ставшего сущностным признаком "серебряного века". О. Василий Зеньковский, выделяя важнейшее в этом «сознании», утверждает, что оно "строит свою программу в сознательном противопоставлении себя историческому христианству, - оно ждёт новых откровений, создаёт (под влиянием Вл. Соловьёва) утопию "религиозной общественности", а в то же время насыщено эсхатологическими ожиданиями".

Активно проповедуемое религиозное мировоззрение Мережковского - стройно логично и целостно, в относительно завершённом виде, именно как система. Важнейшие свои идеи он повторял, и представить их в обобщённом итоге не столь сложно. Во многом эти идеи даже не система, а схема, под которую подвёрстываются все основные суждения Мережковского.

Можно составить такую цепь основных суждений и положений этой системы:

1) Необходимость религиозного пути обнаружила себя в истории окончательно. Всё, пребывающее вне религиозных исканий, есть фальшь и обман.

2) Христианство - важный, но не окончательный итог на таком пути.

3) Христианство исчерпало себя либо замыкаясь в индивидуальном аскетизме, либо изменив идее спасения в теократической идее, которою грешны как Западная, так и Восточная Церкви. И то и другое означает застой, конец развития.

4) Выход из кризиса христианства видится в создании Вселенской Церкви Духа.

5) Царство Духа, в котором осуществится не индивидуальное, личное, обособленное в себе, но всеобщее, всечеловеческое спасение, должно быть основано на Третьем Завете, естественно продолжающем Ветхий (Царство Отца) и Новый (Царство Сына) Заветы.

6) Переход от Второго (христианского) к Третьему (апокалиптическому) Завету должно осуществиться через революционное одоление теократического соблазна, несущего в себе идею Царства Зверя.

Для Мережковского христианство не есть нечто завершённое и окончательное. В том он - традиционный носитель либерального рассудочного сознания, ищущего во внешней для духовного делания постановке проблем более лёгкого пути к постижению Истины, путь рационального поиска, который грозит превратиться в блуждания по лабиринту всевозможных догадок и логических построений.

Православие Истины не ищет: она уже дана ему в Откровении. Эта Истина - Сам Христос Спаситель.

Вопрос "что есть истина?" - вопрос Понтийского Пилата. Для православного сознания вопрос в ином: как жить по Истине?

Проблема для подлинного христианина не во внешнем поиске рассудочной истины, но во внутреннем мучительном осознании и ощущении собственного несоответствия Истине. Православие ищет обретения Царства Божия не во внешнем (к чему неизбежно приводит либеральный рационализм, что мы и видим на примере Мережковского), но внутри себя, по заповеди Христовой (Лк. 17,21). Истину несложно понять, услышав Христа: "… последуй за Мною, взяв крест " (Мк. 10,21). Но как сделать это? Легче подменить всё рассудочностью и логистикой, выстраивая проблемы во внешнем уме, а не в глубине души.

Итак, если Бог есть Святая Троица, то почему всего два Завета, Ветхий и Новый? Должен быть Третий Завет, рассуждает Мережковский, Завет Духа, как Первый есть Завет Отца, Второй - Сына. Эту мысль писатель повторяет на разные лады едва ли не до самой смерти. Мережковский не отвергает Воскресения, но хочет дополнить неким откровением Духа, которое якобы приведёт человечество к блаженству Царства Божия на земле. Почему-то в событиях Новозаветной Истории он не хочет заметить нечто важнейшее: Святую Пятидесятницу. Дух уже сошёл на землю - и пребывает в бытии Церкви Христовой. То есть то, чего так страстно жаждет Мережковский (равно как и его предшественники), уже свершилось. Тысячелетнее Царство уже пришло: это земное бытие Церкви вплоть до Второго Пришествия. Отождествление же этого Царства с неким тысячелетним периодом земного блаженства после Второго Пришествия давно отвергнуто Церковью как хилиастическая ересь. Тысяча же, напомним вновь, здесь - не счёт лет, а обозначение некоего множества лет в его полноте.

Однако это церковное учение иными «ищущими» признавалось уже, в числе прочего, устарелым, требующим обновления. Мережковский видит в церковной жизни только застой и кризис. Прежде всего, конечно, в Церкви Православной (она ближе, постоянно перед глазами), но и Западная не превозносится им над Восточною. И та и другая Церкви зашли, по убеждённости Мережковского, в тупик, выход из которого только в откровении Третьего Завета.

Мережковскому не даёт покоя кажущееся ему "отвержение плоти" в христианстве. Это одна из принципиальных основ его религиозного беспокойства: нельзя отвергать плоть, если Христос воскрес во плоти.

А христианство вовсе и не отвергает плоти. Оно имеет целью преображение плоти, повреждённой первородным грехопадением. Христос явился в мир во плоти, чтобы взять на Себя, на Свою человеческую плоть грех мира (Ин. 1,29) и чтобы во плоти одолеть последствия греха, приняв страдания и смерть, воскреснув во плоти преображённой. Бог стал Человеком, чтобы человек стал богом. Христианство осуждает и отвергает не плоть, но грех во плоти, и именно такой смысл вкладывается в понятие отвержения плоти (Рим. 8,3-16). Отвергается не плоть, но плоть, живущая в страхе и грехе, утверждается же плоть, живущая в Духе вне греха, то есть плоть преображенная, обоженная. Причащаясь в таинстве Евхаристии плоти Христовой под видом хлеба, человек принимает в себя именно эту преображённую во Христе обоженную плоть, укрепляя себя во внутреннем стремлении к полному преображению мира.

Но Мережковский не хочет (или не может) отказаться от внерассудочного приятия христианской мудрости и приписывает христианству то, что сам в нём собственным рассудком разумевает, и отвергает плоды этого своего разумения, полагая, что таково именно христианство. Мережковский борется с иллюзией, созданной его рассудком. Плоть для Мережковского прежде всего - пол. Тут не обошлось без влияния Розанова. Именно Розанов навязал сознанию многих восприятие христианства как бесплотной духовности. А бесплотность воспринималась в этой системе взглядов как бесполость.

В своём отношении к полу Мережковский - не сознающий себя язычник. Собственно все его религиозные идеи - скрытая попытка соединить христианство и язычество, создать синтез несоединимых сущностей. Мережковскому дорог пол, он противится его отрицанию как может. И поэтому, хотя он порой глухо и пытается говорить о преображённой плоти в Царстве Духа, он преображённости-то не приемлет. Именно поэтому Мережковский выносит свой приговор не только православным святым (преподобному Серафиму Саровскому прежде всего), но и самой святости православной.

Здесь мы вновь сталкиваемся с тем, что уже часто встречалось и прежде: наличие двух точек воззрения на мир и на бытие человека в мире. Одна - изнутри времени, которое абсолютизируется и по меркам которого строится понимание смысла бытия. Стоящий на этом прежде всего обеспокоен устроением земной временной жизни, какие бы при том религиозные заклинания ни произносил. Едва ли не все ереси нового времени сопряжены с таковым пониманием бытия. Иное воззрение совершается как бы из вечности, оно с вечностью сопоставляет всё в земной жизни - и время оттуда воспринимается как нечто важное, но преходящее. Что важнее: судьба человека во времени или участь его в вечности? Состояние земного рабства - принадлежность времени, рабство же у греха губит душу для вечности. Святой взирает на мир из вечности. Плотской человек озабочен временным.

Для Мережковского "необходимо, чтобы Русская Церковь, сознательно порвав связь с отжившими формами русской самодержавной государственности, вступила в союз с русским народом и с русской интеллигенцией и приняла активное участие в борьбе за великое общественно-политическое обновление и освобождение России". Попросту - нужно включиться в революционную борьбу. Эта идея в неявном виде витала ещё в атмосфере "Религиозно-философских собраний" 1901–1903 годов, одним из инициаторов которых был Мережковский. Порочность начального замысла обрекла «Собрания» на неудачу.

Если поискать истоки той основной идеи, которой соблазнился Мережковский, то нужно обратиться к раннехристианской ереси монтанизма (по имени основателя, фригийца Монтана), зародившейся во II в. по Р.Х. и объявившей себя своего рода новым откровением. Для монтанизма был характерен индивидуалистический профетизм, экстатическое горение в предощущении близкого конца мира. Монтанисты недаром называли себя пневматиками (духовными) в отличие от тех, кого они именовали психиками (душевными), то есть возносили своё якобы «совершенство» в Духе над теми, кто оставался в «несовершенстве» устарелого христианства. Монтанизм противопоставлял себя гностицизму, но сходился с ним, как сходятся крайности, в противостоянии ортодоксальному христианству.

Однако Мережковский заимствовал свои соблазны, скорее всего, не прямо у монтанизма, который, не всегда в явном виде, пророс и в более поздние века (не без влияния Тертуллиана и блаженного Августина) и оказал несомненное воздействие на аскетизм западного толка. Мережковский стал последователем учения католического мистика и аскета второй половины XII века Иоахима Флорского. Иоахим, как и монтанисты, опирался в основном на Апокалипсис, утверждая необходимость третьего периода всемирной истории, периода господства Духа Святого (после "периодов господства Отца и Сына"). "Церковь Петрова" при этом должна смениться на "Церковь Иоаннову" (по имени апостола Иоанна Богослова, автора Апокалипсиса). Влияние Иоахима слишком очевидно, недаром Мережковский уже в эмиграции посвятил средневековому аскету самостоятельное, по сути, исследование, включив его отдельной главой в свою книгу о Франциске Ассизском.

Узнаются в рассуждениях Мережковского не только отголоски стародавних ересей, но и более близких соблазнов, идущих от В.С. Соловьёва. Мережковский склонен усмотреть в Духе - Материнское, Женское начало. Церковь Третьего Завета, таким образом, близка к пониманию её как Царства Вечной Женственности. Не оттого ли он не может расстаться с проблемой пола даже в идее преображённой плоти?

В разгар первой русской революции, в конце 1905 года, Мережковский пишет о "дыхании уст Божиих в этой буре свободы", и видит в том "великую истину". В реальной революции он видит осуществление своих религиозных исканий. Созерцая историю, российскую в особенности, Мережковский видит в ней прежде всего проявления революционного освободительного духа, стремящегося соединить религию и революцию ради единой цели - Царства Христова на земле.

Поэтому в искусстве своего времени Мережковский увидел важное достоинство: "Ежели теперь вся Россия - сухой лес, готовый к пожару, то русские декаденты - самые сухие и самые верхние ветки этого леса: когда ударит молния, они вспыхнут первые, а от них - весь лес".

"Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем…" (А. Блок). Вот так когда-то с огнём играли и радовались.

В целом, Мережковский дал весьма точную характеристику декаданса. Поспешим с ним согласиться, однако знаки поменяем, вспомнив, что революция есть прежде всего антихристианство (Тютчев) и бесовщина (Достоевский). То же увидим и в декадансе. Повторим, Мережковский справедливо и проницательно соединил декаданс с революцией, а оценивать это можно по-разному.

Во всех своих важнейших идеях Мережковский не вполне оригинален, он чаще следует за кем-либо, кто очаровывает его своими заблуждениями. Он, вспомним ещё раз злое определение, "царь цитат". То же и в художественном творчестве. Здесь он тоже «цитирует», не прямо и примитивно, разумеется, а через образные приёмы, художественную манеру того, кого он слишком хорошо знает, исследовал как критик. Он эпигон, но это эпигонство - ненамеренно и, скорее всего, не сознавалось им самим. Ему мешала его литературная эрудиция. В его произведениях заметны отсветы художественной манеры или эстетических идей, бессознательно заимствованные у Гоголя, у Достоевского, у Толстого, Гончарова и даже у Мельникова-Печерского. И поскольку Мережковский испытал влияние слишком многих, в его образности обнаружилась своего рода полифония писательских приёмов, отразившая и полифонию важнейших идей его, в которых он также является прежде всего эпигоном.

Он двойственен постоянно, неизменно. Но эта двойственность весьма своеобразна. Его нельзя назвать в полном смысле художником противоречивым. Противоречивость предполагает некую кристаллизацию, поляризацию идей. Система Мережковского аморфна. У него нет дуализма, но есть амбивалентность, ибо в дуализме присутствует та самая поляризация противоположных начал, в амбивалентности же всё доводится до полного взаимопроникновения идей и невозможности отделить одно от другого.

Своеобразное смешение образа Христа и Антихриста, откровенно проявляется в трилогии "Христос и Антихрист" (1896–1905).

Можно обманчиво предположить, что в этом создании автор прослеживает, противопоставляя, начала света и тьмы, присущие бытию. Но нет: он видит лишь смешение их, нераздельность добра и зла повсюду, невозможность их разделения. Для Мережковского Христос и Антихрист - двойники, подобные один другому, и оттого лик Христов оборачивается дьявольской маской. Так Мережковский видит мир, в том его мука. Недаром в романе о Леонардо, входящем в трилогию, несколько раз подчёркивается тождество Христа и Антихриста: "Подобие Христа и Антихриста - совершенное подобие. Лик Антихриста в лике Христа, лик Христа в лике Антихриста. Кто отличит? Кто не соблазнится? Последняя тайна - последняя скорбь, какой не было в мире…Христос и Антихрист - едино".

Такая идея многих соблазнила в "серебряном веке" - Мережковский со многими связан был, на многих воздействовал. От него во многом и пошло безразличие к добру и злу, характерное для многих «серебряных». Набору идей Мережковского Ильин находит источник в теософии, масонском мистицизме, гностицизме. И этот набор был выплеснут в эстетическую стихию "серебряного века" и воспринят, и переадресован дальше - в постмодернистский хаос конца XX столетия.

Пишет Мережковский исключительно исторические романы. Он ищет в истории подтверждения своих идей - и подвёрстывает историю под доказательство собственных схем и теорий. Мережковский, и философ-публицист и романист, интересен более всего тем, что в его идеях отразилось самое характерное, что есть в "серебряном веке". У иных деятелей «века» больше крайностей, у Мережковского - срединность. Именно поэтому, как отметил Бердяев, "одному Мережковскому удалось создать целую религиозную конструкцию, целую систему неохристианства".


| |
mob_info