Соловьев владимир сергеевич. Русские философы о смысле и назначении человеческой жизни (В

Вс. С. Соловьев

Воспоминания о Ф. М. Достоевском

Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников. Том второй Серия литературных мемуаров Под общей редакцией В. В. Григоренко, Н. К. Гудзия, С. А. Макашина, С. И. Машинского, Б. С. Рюрикова М., "Художественная литература", 1964 Сокращения восстановлены по журналу "Исторический вестник" Всеволод Сергеевич Соловьев (1849-1903) -- писатель, сын известного историка С. М. Соловьева и старший брат философа и поэта Вл. Соловьева. Окончил в 1870 году юридический факультет Московского университета. С 1864 года Вс. Соловьев помещал свои стихи в различных московских изданиях ("Пчела", "Московские ведомости", "Русский вестник"), а затем, переехав в Петербург, печатался в "Заре" и "Вестнике Европы". Познакомившись с Ф. М. Достоевским, Вс. Соловьев напечатал несколько стихотворений в "Гражданине" (см. No 46 и 51 за 1873 г.). Во второй половине 70-х годов вел критический отдел в "С.-Петербургских ведомостях", а затем в "Русском мире". С 1876 года он становится главным образом романистом, автором многочисленных, популярных в свое время исторических романов и повестей ("Княжна Острожская", "Наваждение", "Сергей Горбатов", "Цветы бездны" и др.). Вс. Соловьев познакомился с Достоевским в начале января 1873 года. 31 января в письме к С. А. Ивановой Достоевский писал о Соловьеве: "Я с ним недавно познакомился, и при таких особенных обстоятельствах, что не мог не полюбить его сразу. <...> Если б Всев. Соловьев был из обыкновенных моих знакомых, я бы к Вам не прислал его лично. Он довольно теплая душа" (Письма, III, 48-49). Вскоре после знакомства Достоевский ввел Вс. Соловьева в литературный круг кн. Мещерского. Очевидно, с самого начала знакомства Вс. Соловьев олицетворял для Достоевского ту часть русской молодежи, которая, как ему казалось, в своих нравственных и философских исканиях ближе всего подходила к его, Достоевского, восприятию жизни. Вот почему Достоевский с большим интересом отнесся к своему новому молодому другу. В 1876-1878 годах Достоевский реже встречается с Соловьевым, они иногда переписываются, а в 1878-1880 годах и встречи и переписка прекращаются. Вс. Соловьев был одним из самых восторженных поклонников Достоевского и еще при жизни писателя поместил о нем ряд критических очерков в "С.-Петербургских ведомостях" (No 32, 58 за 1875 г.) и "Русском мире" (No 38, 65, 98, 189, 196 за 1876 г.). В 1878 году в "Ниве" Вс. Соловьев напечатал биографическую заметку о. Достоевском, в которой высказал мнение о невозможности современникам оценить всю глубину таланта писателя. После смерти Достоевского он поместил в "Ниве" (No 7 от 14 февраля 1881 г.) некролог "Памяти Федора Михайловича Достоевского". Человек только что опущен в могилу. Смерть застигла его почти внезапно, застигла в периоде полного развития умственных и нравственных сил, среди кипучей и плодотворной деятельности. Он не ждал ее, не догадывался об ее приближении, или, вернее, он всю жизнь ждал этой смерти и привык к этому ожиданию. Он угас, не договорив своего слова, но он говорил и долго и много, и дело его жизни нельзя назвать начатым и неоконченным: он сделал свое дело, оставил по себе яркий, осязательный след, который не может стереться и забыться. Человека только что опустили в могилу -- и нежданная смерть его у всех на устах, память о нем так свежа, всем хочется говорить о нем, о значении только что понесенной утраты. Но как же можно говорить теперь о нем -- в эти первые, печальные дни? Теперь больше чем когда либо он, уже навеки отсутствующий, должен сам говорить о себе своими многочисленными творениями -- ведь он весь заключается в них, в этих горячих творениях, которые долго, слишком, долго были плохо понимаемы, плохо ценимы. Но последние годы его трудовой, тяжелой жизни озарились таки счастьем, на которое он уже переставал рассчитывать: его слово, наконец, достигло до сердца тех, к кому оно обращалось. Он договаривал это слово, окруженный всеобщим сочувствием, признательностью, восторгом. Он уж ничего больше не прибавит к тому, что им было сказано, и вспоминать о нем -- значит вспоминать каждое его слово, вдумываться в него, уразумевать каждую мысль его, значение каждого поэтического образа им созданного. Но такие воспоминания о художнике мыслителе могут быть плодом только верной, беспристрастной критической оценки его творений. Скоро ли дождется такой оценки память Достоевского -- это сказать трудно при крайне печальном состоянии нашей критики. И во всяком случае не теперь, не в эти печальные первые дни, время для попыток критики: она должна быть спокойна, беспристрастна, к ней не должно примешиваться личное чувство, вызванное нежданной смертью нашего дорогого писателя. Серьезная оценка его деятельности и знаменательного значения этой деятельности для русского общества -- предстоит будущему. Но всем, кто лично знал его, кто потерял в нем не только одного из самых видных и влиятельных литературных и общественных деятелей, но и близкого человека, теперь с тоскою думается уж не о вдохновенном писателе, а о Федоре Михайловиче, которого никогда больше не увидишь, которому больше никогда не пожмешь руку. Так будто и слышится его то раздраженный, то ласковый голос, так и мелькают во всех подробностях все те мелочи, совокупность которых составляет и внешний и внутренний образ человека, и которые начинаешь особенно ценить, когда человека не станет... Я знал Федора Михайловича не просто как знакомого -- он был моим учителем и исповедником. Особенные обстоятельства помогли моему с ним сближению с первой же минуты нашей встречи, и сближение это относится именно к тому периоду его жизни, когда он был почти одиноким и поддерживал сношения только с ограниченным кружком своих старых друзей. В то время Достоевский имел на меня решительное влияние и я придавал большое значение почти каждому сказанному мне им слову. Поэтому я имел обычай тогда же записывать многие наши разговоры, его рассказы, и по преимуществу рассказы о себе самом. Я храню некоторые его интересные письма. Все это дает мне теперь возможность сразу и легко разобраться в моих воспоминаниях, не боясь ошибок моей памяти. Мне только жаль, что я не могу в настоящее время рассказать всего, что у меня записано и что я помню -- я не хочу обвинений в нескромности, не хочу много говорить о живых еще людях, и потому мне остается представить только отрывки из моих воспоминаний о Федоре Михайловиче. Жаль мне еще и то, что, говоря о нем, я неизбежно должен говорить и о себе; но самое свойство и форма личных воспоминаний должны в этом оправдать меня перед читателями. Достоевский сделался любимейшим моим писателем с той самой поры, когда я прочел первую из повестей его, попавшуюся мне под руку, а это случилось в самые ранние годы моего отрочества. Всякий художник-писатель тогда легко овладевал моей душой, увлекал и заставлял переноситься в мир своих образов и фантазий. Но выхода из под этого обаяния, а сейчас же и отрезвлялся. Не то было со мной при чтении Достоевского. Это чтение составляло для менz высочайшее наслаждение и в то же время муку. Страстный, страдающий автор с первой же страницы схватывал меня и уносил против воли в свое мрачное царство, где он собирал все, что только есть темного, больного, мучительного и безобразного в нашей общественной и личной жизни, где светлые и здоровые образы являются как исключение. Я чувствовал, что он вскрывает такую глубину человеческого я и освещает в ней такие явления, что становилось страшно. Он находил выражение самым неуловимейшим ощущениям и мыслям. Это был какой-то горячечный сон -- яркий, мучительный, потрясающий. Грезилось что-то огромное, сложное. Все перепутано, все кружится, несется в страстном вихре, и над всем этим царит одно томительное, давящее и необычайное, сильное ощущение. И вдруг этот мрак, этот ужас озаряются кротким светом, раздается голос любви, прощения, примирения. Страх отходит, из глубины души поднимаются тихие слезы... Чтение окончено, но впечатление его остается на долго. Нервы потрясены, мысль работает. Этот горячечный сон, в котором почти всегда такая путаница образов, положений, в котором все сбито в одну кучу, часто пригнано в одно место, в одной минуте, не смотря на всю свою видимую фантастичность, оказывается полным самой живой, самой глубочайшей жизненной правды. Этот мучительный мир, эти стоны и вопли страждущей, загрязненной души человеческой, порывающейся из своей грязи, ищущей правды и света и спасаемой любовью -- были всегда близки и понятны даже полуребенку, не знавшему жизни. Но время шло, и то, что сначала воспринималось только инстинктивно чуткими нервами, с каждым годом сознательнее и яснее запечатлевалось в мысли. Появление "Преступления и Наказания" было для меня огромным событием. Я читал эту книгу дни и ночи; кончал и опять перечитывал. Я очень много пережил в то время и вышел из этой школы совсем измененным. Потом, каждого нового романа Достоевского и дожидался с лихорадочным волнением. Но я дожидался не одного романа, а и его автора, потому что этот автор выступал из-за каждой строки, и я, никогда не видав его, был уже с ним близко знаком и горячо любил его. Все, что можно было узнать о нем, об его жизни -- я узнавал, но этого оказывалось очень мало: а не встречался с людьми хорошо его знавшими... Еще прошли года, и именно те года первой юности, которые играют такую важную роль в жизни каждого человека, когда идет такая неугомонная внутренняя работа. Изменялись мысли, взгляды, вкусы, многое переделывалось -- оставалось однако неизменным влияние творчества Достоевского и его собственного нравственного образа, запечатленного в его творениях. Я кончил университетский курс, переехал из Москвы на житье в Петербург, только что начинал знакомиться с самостоятельной жизнью. У меня не было никаких знакомств с литературными кружками и хотя Алексей Феофилактович Писемский дал мне, перед моим отъездом из Москвы, несколько рекомендательных писем к его петербургским приятелям-литераторам -- я не воспользовался этими письмами. Я печатал, где приходилось, лирические пьески без своей подписи и этим все ограничивалось. В самом конце 1872 года я прочел в газетах объявление об издании журнала "Гражданин" под редакцией Достоевского. Я думал, что он все еще за границей; но вот он здесь, в одном городе со мною, я могу его видеть, говорить с ним. Меня охватила радость, волнение. Я был ужасно молод и не стал задумываться: сейчас же отправился в редакцию "Гражданина" узнать адрес нового редактора. Мне дали этот адрес. Я вернулся к себе, заперся и всю ночь напролет писал Достоевскому. Мне любопытно было бы прочесть теперь письмо это. Может быть, в нем было очень много лишнего, но, во всяком случае, я сказал ему все, что мог сказать человеку, которого любил так долго и который имел на меня такое влияние 1 . На следующее утро я послал это письмо по почте и ждал. Прошло три, четыре дня -- никакого ответа. Но я нисколько не смущался, я был совершенно уверен, что Достоевский не может мне не ответить. Наступил новый, 1873-й год. Первого января, вернувшись к себе поздно вечером и подойдя к письменному столу, я увидел среди дожидавшихся меня писем визитную карточку, оборотная сторона которой была вся исписана. Взглянул -- "Федор Михайлович Достоевский". С почти остановившимся сердцем я прочел следующее: "Любезнейший Всеволод Сергеевич, я все хотел вам написать; но откладывал, не зная моего времени. С утра до ночи и ночью был занят. Теперь заезжаю и не застаю вас, к величайшему сожалению. Я дома бываю около восьми часов вечера, но не всегда. И так у меня спутано теперь все по поводу новой должности моей, что не знаю сам, когда бы мог вам назначить совершенно безошибочно. Крепко жму вашу руку. Ваш Ф. Достоевский " . Я чувствовал и знал, что он мне ответит; но эти простые и ласковые слова, это посещение незнакомого юноши (в письме своем я сказал ему года мои 2) -- все это тронуло меня, принесло мне такое радостное ощущение, что я не спал всю ночь, взволнованный и счастливый. Я едва дождался вечера. Я замирал от восторга и волновался, как страстный любовник, которому назначено первое свидание. В начале восьмого я поехал. Он жил тогда в Измайловском полку, во 2-й роте. Я нашел дом No 14, прошел в ворота и спросил -- мне указали отдельный флигелек в глубине двора. Сердце так и стучало... Я позвонил дрожащей рукою. Мне сейчас же отворила горничная, но я с минуту не мог выговорить ни слова, так что она несколько раз и уже с видимым недоумением повторила: "Да вам что же угодно?" -- Дома Федор Михайлович? -- наконец проговорил я. -- Дома-с, а барыни нету -- в театре. Я взобрался по узкой, темной лестнице, сбросил шубу на какой-то сундук в низенькой передней. -- Пожалуйте, тут прямо... отворите двери, они у себя, -- сказала горничная и скрылась. Я прошел через темную комнату, отпер дверь и очутился в его кабинете. Но можно ли было назвать кабинетом эту бедную, угловую комнатку маленького флигелька, в которой жил и работал один из самых вдохновенных и глубоких художников нашего времени! Прямо, у окна, стоял простой старый стол, на котором горели две свечи, лежало несколько газет и книг... старая, дешевая чернильница, жестяная коробка с табаком и гильзами. У стола маленький шкаф, по другой стене рыночный диван, обитый плохим красноватым репсом; этот диван служил и кроватью Федору Михайловичу, и он же, покрытый все тем же красноватым, уже совсем вылинявшим, репсом, бросился мне в глаза через восемь лет, на первой панихиде... Затем несколько жестких стульев, еще стол -- и больше ничего. Но, конечно, все это я рассмотрел потом, а тогда ровно ничего не заметил -- я увидел только сутуловатую фигуру, сидевшую перед столом, быстро обернувшуюся при моем входе и вставшую мне навстречу. Передо мною был человек небольшого роста, худощавый, но довольно широкоплечий, казавшийся гораздо моложе своих пятидесяти двух лет, с негустой русой бородою, высоким лбом, у которого поредели, но не поседели мягкие, тонкие волосы, с маленькими, светлыми карими глазами, с некрасивым и на первый взгляд простым лицом. Но это было только первое и мгновенное впечатление -- это лицо сразу и навсегда запечатлевалось в памяти, оно носило на себе отпечаток исключительной, духовной жизни. Замечалось в нем и много болезненного -- кожа была тонкая, бледная, будто восковая. Лица, производящие подобное впечатление, мне приходилось несколько раз видеть в тюрьмах -- это были вынесшие долгое одиночное заключение фанатики-сектанты. Потом я скоро привык к его лицу и уже не замечал этого странного сходства и впечатления; но в тот первый вечер оно меня так поразило, что я не могу его не отметить... Я назвал себя. Достоевский ласково, добродушно улыбнулся, крепко сжал мою руку и тихим, несколько глухим голосом сказал: -- Ну, поговорим... Он усадил меня на стул перед столом, сел рядом со мною и начал набивать толстые, большие папиросы, часто поднимая на меня тихие, ласковые глаза. Он, конечно, сразу же заметил, что перед ним совершенно смущенный и взволнованный юноша, и сумел так отнестись ко мне, что через несколько минут моего смущения как не бывало. Мы встретились, будто старые и близкие знакомые после непродолжительной разлуки. Он рассказывал мне о своих делах и обстоятельствах по поводу новой его должности редактора "Гражданина", передавал свои планы, надежды, которые он возлагал на это дело. -- Только не знаю, не знаю, как справлюсь со всем этим, как разберусь... вот у меня есть сюжет для повести 3 , хороший сюжет; я рассказал М 4 , и он умоляет меня написать для "Гражданина", но ведь это помешает "Дневнику", не могу же я два дела разом, никогда не мог, если писать разом две различные вещи -- обе пропали... ну вот и не знаю сам, на что решиться... нынче всю ночь об этом продумаю... Насколько мог, я отстаивал "Дневник", особенно на первое время. -- Ведь это, -- заметил я, -- такая удобная форма говорить о самом существенном, прямо и ясно высказаться. -- Прямо и ясно высказаться! -- повторил он, -- чего бы лучше, и, конечно, о, конечно, когда-нибудь и можно будет; но нельзя, голубчик, сразу, никак нельзя, разве я об этом не думал, не мечтал!.. да что же делать... Ну и потом, есть вещи, о которых если вдруг, так никто даже и не поверит. Вот хоть бы о Белинском (он раскрыл номер "Гражданина" с первым своим "Дневником писателя"), разве тут я все сказал, разве то я мог бы сказать!! И совсем-то, совсем его не понимают. Я хотел бы просто привести его собственные слова -- и больше ничего... ну, и не мог. -- Да почему же? -- По непечатности. Он передал мне один разговор с Белинским, который действительно напечатать нельзя и который вызвал с моей стороны замечание, что ведь от слова до дела еще далеко, у каждого человека могут быть самые чудовищные быстролетные мысли, и, однако, эти мысли никогда не превращаются в дело, и только иные люди, в известные минуты, любят с напускным цинизмом как бы похвастаться какой-нибудь дикой мыслью. -- Конечно, конечно, только Белинский-то был не таков; он если сказал, то мог и сделать; это была натура простая, цельная, у которой слово и дело вместе. Другие сто раз задумаются, прежде чем решиться, и все же никогда не решатся, а он нет. И знаете, теперь, вот в последнее время, все больше и больше разводится таких натур: сказал -- и сделал, застрелюсь -- и застрелился, застрелю -- и застрелил. Все это -- цельность, прямолинейность... и, о, как их много, а будет и еще больше -- увидите!.. 5 Я не замечал, как шло время. Переходя от одного к другому, мы начали сообщать друг другу сведения о самих себе. Я жадно ловил каждое его слово. Он спросил меня о годе и дне моего рожденья и стал припоминать: -- Постойте, где я был тогда?.. в Перми... мы шли в Сибирь... да, это в Перми было... Он рассказал, между прочим, об одном человеке, который имел на него самое сильное влияние. Это был некто Шидловский 6 . Через несколько лет, когда я просил Федора Михайловича сообщить мне некоторые биографические и хронологические сведения для статьи о нем, которую я готовил к печати, он говорил мне: -- Непременно упомяните в вашей статье о Шидловском, нужды нет, что его никто не знает и что он не оставил после себя литературного имени. Ради бога, голубчик, упомяните -- это был большой для меня человек, и стоит он того, чтоб его имя не пропало... 7 Шидловский, по рассказам Достоевского, был человек, в котором мирилась бездна противоречий: он имел "громадный" ум и талант, не выразившийся ни одним писаным словом и умерший вместе с ним; кутеж и пьянство -- и пострижение в монахи. Умирая, он сделал бог знает что: он был тоже в Сибири, на каторге; когда его выпустили, то из железа своих кандал он сделал себе кольцо, носил его постоянно и, умирая, -- проглотил это кольцо... Мне хотелось узнать что-нибудь достоверное об ужасной болезни -- падучей, которою, как я слышал, страдал Достоевский, но, конечно, я не мог решиться даже и издали подойти к этому вопросу. Он сам будто угадал мои мысли и заговорил о своей болезни. Он сказал мне, что недавно с ним был припадок. -- Мои нервы расстроены с юности, -- говорил он. -- Еще за два года до Сибири, во время разных моих литературных неприятностей и ссор, у меня открылась какая-то странная и невыносимо мучительная нервная болезнь 8 . Рассказать я не могу этих отвратительных ощущений; но живо их помню; мне часто казалось, что я умираю, ну вот право -- настоящая смерть приходила и потом уходила. Я боялся тоже летаргического сна. И странно -- как только я был арестован -- вдруг вся эта моя отвратительная болезнь прошла, ни в пути, ни на каторге в Сибири, и никогда потом я ее не испытывал -- я вдруг стал бодр, крепок, свеж, спокоен... Но во время каторги со мной случился первый припадок падучей, и с тех пор она меня не покидает. Все, что было со мною до этого первого припадка, каждый малейший случай из моей жизни, каждое лицо, мною встреченное, все, что я читал, слышал -- я помню до мельчайших подробностей. Все, что началось после первого припадка, я очень часто забываю, иногда забываю совсем людей, которых знал хорошо, забываю лица. Забыл все, что написал после каторги; когда дописывал "Бесы", то должен был перечитать все сначала, потому что перезабыл даже имена действующих лиц... 9 Он рассказал мне о своей недавней, второй женитьбе, о детях 10 . -- Жена в театре, дети спят, -- в следующий раз увидите... да вот -- карточка моей маленькой дочки, ее я зову -- Лиля. Она тут похожа. Видя, что карточка мне нравится, он сказал: -- Возьмите ее себе. Потом говорил о четырех последних годах своей жизни за границей, об русских людях, превратившихся в европейцев и возненавидевших Россию, и главным образом об одном из них, хорошо всем известном человеке... 11 говорил о страсти к рулетке, о всякой страсти, о любви... Он меня исповедовал... -- Нет, кто любит, тот не рассуждает, -- знаете ли, как любят! (и голос его дрогнул, и он страстно зашептал): если вы любите чисто и любите в женщине чистоту ее и вдруг убедитесь, что она потерянная женщина, что она развратна -- вы полюбите в ней ее разврат, эту гадость, вам омерзительную, будете любить в ней... вот какая бывает любовь!.. Было поздно, я стал прощаться. Он взял меня за руку и, удержав, сказал, что ему бы хотелось непременно ввести меня в тот литературный кружок, к которому он теперь принадлежит. -- Вы там встретите очень интересных, очень, очень умных и хороших людей... 12 -- Нисколько в этом не сомневаюсь, только я-то буду самым плохим приобретением для этих людей. Знаете ли, что я удивительно неловок, конфузлив до болезни и иногда способен молчать как убитый... Если я сегодня, с вами, не таков, то ведь это потому, что я много лет ждал сегодняшнего вечера, тут совсем другое... -- Нет, вас непременно нужно вылечить -- ваша болезнь мне хорошо понятна, я сам страдал от нее не мало... Самолюбие, ужасное самолюбие -- отсюда и конфузливость... Вы боитесь впечатления, производимого вами на незнакомого человека, вы разбираете ваши слова, движения, упрекаете себя в бестактности некоторых слов, воображаете себе то впечатление, которое произведено вами -- и непременно ошибаетесь: впечатление произведено непременно другое; а все это потому, что вы себе представляете людей гораздо крупнее, чем они есть; люди несравненно мельче, простее, чем вы их себе представляете... Я должен был с ним согласиться, дал слово исполнить его желание, и мы условились, что через несколько дней он вывезет меня в литературный свет... Прием, сделанный мне Достоевским, и этот вечер, проведенный в откровенной с ним беседе, конечно, способствовали нашему скорому сближению. Я спешил к нему в каждую свободную минуту, и если мы не виделись с ним в продолжение недели, то он уж и пенял мне. По привычке, он работал ночью, засыпал часов в семь утра и вставал около двух. Я заставал его обыкновенно в это время в его маленьком, мрачном и бедном кабинетике. На моих глазах, в эти последние восемь лет, он переменил несколько квартир, и все они были одна мрачнее другой, и всегда у него была неудобная комната, в которой негде было повернуться. Он сидел перед маленьким письменным столом, только что умывшись и причесавшись, в старом пальто, набивая свои толстые папиросы, курил их одна за другою, прихлебывая крепчайший чай или еще более крепкий кофе. Почти всегда я заставал его в это время в самом мрачном настроении духа. Это сейчас же и было видно: брови сдвинуты, глаза блестят, бледное как воск лицо, губы сжаты. В таком случае он обыкновенно начинал с того, что молча и мрачно протягивал мне руку и сейчас же принимал такой вид, как будто совсем даже и не замечает моего присутствия. Но я уж хорошо знал его и не обращал на это внимания, а спокойно усаживался, закуривал папиросу и брал в руки первую попавшуюся книгу. Молчание продолжалось довольно долго, и только время от времени, отрываясь от набивания папирос или проглядывания газеты, он искоса на меня поглядывал, раздувал ноздри и тихонько крякал. Я ужасно любил его в эти минуты, и часто мне очень трудно бывало удержаться от улыбки. Он, конечно, замечал, что и я на него поглядываю. Он выжидал, но мое упрямство часто побеждало. Тогда он откладывал газету и обращал ко мне свое милое, изо всех сил старавшееся казаться злым лицо. -- Разве так делают порядочные люди? -- сквозь зубы говорил он, -- пришел, взял книгу, сидит и молчит!.. -- А разве так порядочные люди принимают своих посетителей? -- отвечал я, подсаживаясь к нему, -- едва протянул руку, отвернулся и молчит! Он тоже улыбался и каждый раз, в знак примирения, протягивал мне свои ужасные папиросы, которых я никогда не мог курить. -- Вы это читали? -- продолжал он, берясь за газету. И тут начинал высказываться о каком-нибудь вопросе дня, о каком-нибудь поразившем его известии. Мало-помалу он одушевлялся. Его живая, горячая мысль переносилась от одного предмета к другому, все освещая своеобразным ярким светом. Он начинал мечтать вслух, страстно, восторженно, о будущих судьбах человечества, о судьбах России. Эти мечты бывали иногда несбыточны, его выводы казались парадоксальными. Но он говорил с таким горячим убеждением, так вдохновенно и в то же время таким пророческим тоном, что очень часто я начинал и сам ощущать восторженный трепет, жадно следил за его мечтами и образами и своими вопросами, вставками подливал жару в его фантазию. После двух часов подобной беседы я часто выходил от него с потрясенными нервами, в лихорадке. Это было то же самое, что и в те годы, когда, еще не зная его, я зачитывался его романами. Это было какое-то мучительное, сладкое опьянение, прием своего рода гашиша. Приходя к нему вечером, часов в восемь, я заставал его после только что оконченного им позднего обеда, и тут уж не приходилось повторять утренней сцены -- молчания и незамечания друг друга. Тут он бывал обыкновенно гораздо спокойнее и веселее. Тот же черный кофе, тот же черный чай стояли на столе, те же толстые папиросы выкуривались, зажигаясь одна об другую. Разговор обыкновенно велся на более близкие, более осязательные темы. Он бывал чрезвычайно ласков, а когда он делался ласковым, то привлекал к себе неотразимо. В таком настроении он часто повторял слово "голубчик". Это действительно особенно ласковое слово любят очень многие русские люди, но я до сих пор не знал никого, в чьих устах оно выходило бы таким задушевным, таким милым. -- Постойте, голубчик! -- часто говорил он, останавливаясь среди разговора. Он подходил к своему маленькому шкафику, отворял его и вынимал различные сласти: жестянку с королевским черносливом, свежую пастилу, изюм, виноград. Он ставил все это на стол и усиленно приглашал хорошенько заняться этими вещами. Он был большой лакомка, я не уступал ему в этом. И во время дальнейшего разговора мы не забывали жестянку и корзиночки. Часто, по средам, просидев часов до десяти, мы отправлялись с ним в тот литературный кружок, в который он ввел меня. Это было довольно далеко, но шли ли мы или ехали, он почти всегда упорно молчал дорогой, и я даже замечал, что он действительно не слышит обращенных к нему вопросов. Он появлялся в кабинете хозяина, где уж обыкновенно были налицо некоторые из более или менее замечательных литературных и общественных деятелей, появлялся как-то сгорбившись, мрачно поглядывая, сухо раскланиваясь и здороваясь, будто все это были его враги или по меньшей мере очень неприятные ему люди. Но проходило несколько минут, и он оживлялся, начинал говорить, спорить и почти всегда оказывался центром собравшегося общества. Он был самым искренним человеком, и потому в словах его, мнениях и суждениях часто встречались большие противоречия; но был ли он прав или неправ, о чем бы ни говорил, он всегда говорил с одинаковым жаром, с убеждением, потому что высказывал только то, о чем думал и во что верил в данную минуту. Его редакторская деятельность, на которую он возлагал такие надежды в первое наше свидание, оказалась не вполне удачной, что, впрочем, можно было сразу предвидеть, зная характер его и обстоятельства 13 . Репутация журнала была уже составлена, против него уже резко и даже неприлично высказалась почти вся тогдашняя журналистика. На нового редактора со всех сторон посыпались насмешки, глупые и пошлые. Автора "Преступления и наказания" и "Записок из Мертвого дома" называли сумасшедшим, маньяком 14 , отступником, изменником, приглашали даже публику идти на выставку в Академию художеств и посмотреть там портрет Достоевского, работы Перова, как прямое доказательство, что это сумасшедший человек, место которого в доме умалишенных. По своей натуре болезненный, раздражительный, нервный и крайне обидчивый, Достоевский не мог не обращать внимания на этот возмутительный лай. Как ни уговаривали его, между прочими и я, просто не читать этой неприличной брани, не пачкаться ею, он покупал каждый номер газеты, где о нем говорилось, читал, перечитывал и волновался. Но, конечно, ни одного малейшего шага, ни одного слова он себе не позволил для того, чтобы поправить свои дела перед расходившейся прессой. Торговаться и уступать, где дело касалось его убеждений, хотя бы и ошибочных, но всегда искренних, он не был способен: это было не в его честной натуре. Он мечтал в первое время заставить общество слушать себя и своих единомышленников посредством редактируемого им журнала; по скоро убедился, что это крайне трудно, почти невозможно. Журнал начался слишком односторонне, и хотя к его редакции примыкало несколько умных и талантливых людей, но их было очень мало, и, имея другие обязанности, они не могли отдавать журналу все свои силы. Затем, у журнала были слишком небольшие материальные средства, случайные сотрудники были так плохи, что выбирать из них было почти нечего. Наконец, Достоевский не был вполне самостоятелен как редактор; но если б он и оказался самостоятельным, полноправным хозяином и собственником журнала, то все же вряд ли бы этот журнал пошел. Достоевский был художник-романист, горячий и искренний публицист-мыслитель, но он всегда был непрактичным человеком, плохим администратором; он не годился в редакторы. При этом надо принять во внимание и то, что он был человек порыва, увлечения... Один раз я его застал с какой-то книгой в руке; он находился в возбужденном состоянии. -- Что это? что вы читаете? -- Что я читаю?! -- сейчас же отправляйтесь и купите эту книгу -- это повести Кохановской 15 . -- Я их знаю... читал... очень милые повести; не особенно сильный, но оригинальный и симпатичный талант. -- Стыдитесь! -- закричал он, -- как вы судите, да знаете ли вы, понимаете ли, что это за повести? я сейчас бы отдал самые лучшие мои вещи, отдал бы "Преступление и наказание", "Записки из Мертвого дома", чтобы только подписаться под этими повестями... Вот это какая книга! Да я не знаю, где у нас лучшие, есть ли они?! Кто так пишет!.. Противоречить ему, доказывать, что он сам фантазирует на тему автора и восхищается плодами своей фантазии, было невозможно. А на следующий же день, именно на следующий день, он говорил: -- Нет, наши женщины совсем не умеют писать; вот, например, Кохановская, у ней есть талант, есть чувство, даже кой-какие мысли, но как она пишет, как пишет... разве можно так писать?! -- Помилуйте, Федор Михайлович, да не вы ли вчера с жаром объявляли, что готовы отдать все свои романы, чтобы подписаться под ее повестями! -- невольно крикнул я. Он остановился, сердито взглянул на меня и сквозь зубы проговорил: -- Никогда ничего подобного я не мог сказать... я не помню. И я убежден, потому что хорошо знал его, что он действительно не помнил сказанного. Он мог забыть что угодно, но как накануне, так и теперь он был совершенно искренен. Это было впечатление минуты... Да, он забывал многое; он слишком увлекался. Но во всю жизнь не забыл и не изменил он своих заветных убеждений, именно всего того, что ему предназначено было сказать нового, истинного и прекрасного, за что он боролся и что, наконец, принесло ему славу. Это доказывает вся его литературная деятельность, все его произведения, проникнутые единым духом, одним чистым чувством и одной высокой мыслью. Он выдержал год своего редакторства и оказался крайне утомленным. Не то чтобы дела было много, но он очень медленно работал, и работа была не по нем. А главное, явилось убеждение, что из дела, на которое возлагались такие большие надежды, не может выйти ожидаемого результата. Наконец, он не мог разом работать две работы. Он все собирался писать новый роман и не находил времени, а между тем материалу накопилось достаточно, пора было высказаться в образах, в широкой картине 16 . В начале 1874 года он стал мне все чаще и чаще жаловаться на свое положение и наконец объявил, что дотянет только до лета и летом освободится. Тут именно, весною 1874 года, по различным моим обстоятельствам, я видался с ним реже. Как-то он заехал ко мне и, не застав меня, оставил записку, в которой, между прочим, объявлял, что через несколько дней должен засесть на гауптвахту в качестве редактора "Гражданина" 17 . Утром 22 марта пришел ко мне Аполлон Николаевич Майков. -- А я к вам, знаете, откуда? -- сказал он, -- от узника: сидит наш Федор Михайлович... ступайте к нему, он ждет вас. -- В каком же он настроении? -- В самом лучшем; непременно отправляйтесь. Мы побеседовали несколько минут, и я поехал в известный уголок Сенной площади. Меня тотчас же пропустили. Я застал Федора Михайловича в просторной и достаточно чистой комнате, где, кроме него, в другом углу был какой-то молодой человек, плохо одетый и с самой бесцветной физиономией. Федор Михайлович сидел за маленьким простым столом, пил чай, курил свои папиросы, и в руках его была книга. Он мне обрадовался, обнял и поцеловал меня. -- Ну, вот и хорошо, что пришли, -- ласково заговорил он, -- а то вы совсем пропали в последнее время. Я собирался даже писать вам кой о чем, потому что вы мне что-то начинаете не нравиться. Скажите, отчего вы пропали? или на меня сердитесь?.. но я думал, думал, вам не за что на меня сердиться. -- Да я и не думаю сердиться, действительно не за что; напротив, я сколько раз к вам собирался, но вот никак не мог собраться: я нигде не бываю; по целым дням сижу дома. Он задумался. -- Да, вот я так и решил, так оно и есть... вот об этом и поговорим, голубчик. Я оглянулся на молодого человека, бывшего в комнате. Федор Михайлович стал стучать пальцем по столу, что в известные минуты было одною из его привычек. -- Не обращайте внимания, -- шепнул он, -- я уж его всячески пробовал; это какое-то дерево, может, и разберу, что такое, только нечего его стесняться. И действительно, мы сейчас же и позабыли о присутствии этого свидетеля. -- Видите, что я хотел вам сказать, -- заговорил Достоевский, -- так у вас не может продолжаться, вы что-нибудь с собою сделайте... и не говорите, и не рассказывайте... я все знаю, что вы мне хотите сказать, я отлично понимаю ваше состояние, я сам пережил его. Это та же моя нервная болезнь, может быть, в несколько иной форме, но, в сущности, то же самое. Голубчик, послушайте меня, сделайте с собою что-нибудь, иначе может плохо кончиться... Ведь я вам рассказывал -- мне тогда судьба помогла, меня спасла каторга... совсем новым человеком сделался... И только что было решено, так сейчас все мои муки и кончились, еще во время следствия. Когда я очутился в крепости, я думал, что тут мне и конец, думал, что трех дней не выдержу, и -- вдруг совсем успокоился. Ведь я там что делал?.. я писал "Маленького героя" -- прочтите, разве в нем видно озлобление, муки? Мне снились тихие, хорошие, добрые сны, а потом чем дальше, тем было лучше. О! это большое для меня было счастие: Сибирь и каторга! Говорят: ужас, озлобление, о законности какого-то озлобления говорят! ужаснейший вздор! Я только там и жил здоровой, счастливой жизнью, я там себя понял, голубчик... Христа понял... русского человека понял и почувствовал, что и я сам русский, что я один из русского народа. Все мои самые лучшие мысли приходили тогда в голову, теперь они только возвращаются, да и то не так ясно. Ах, если бы вас на каторгу! 18 Это было сказано до такой степени горячо и серьезно, что я не мог не засмеяться и не обнять его. -- Федор Михайлович, за что же меня на каторгу?! или вы мне будете советовать, чтобы я пошел да убил кого-нибудь?! Он сам улыбнулся. -- Да, конечно... ну придумайте что-нибудь другое. Но знаете, ведь это было бы для вас самым лучшим. -- И не в одной Сибири каторга, -- сказал я, -- ее можно найти и здесь, но я все же себе этого не желаю, хотя то, что вы называете моей нервной болезнью, меня очень мучает и тревожит за будущее; меня действительно начинает одолевать невыносимая апатия, и хотелось бы из нее выхода. -- Так придумайте... придумайте, решитесь на какой-нибудь внезапный, отчаянный шаг, который бы перевернул всю жизнь вашу. Сделайте так, чтобы кругом вас было все другое, все новое, чтобы вам пришлось работать, бороться: тогда и внутри вас все будет ново, тогда вы познаете радость жизни, будете жить как следует. Ах! жизнь хорошая вещь; ах, как иногда хорошо бывает жить! В каждой малости, в каждом предмете, в каждой вещице, в каждом слове сколько счастья!.. Знаете ли, мне вот хорошо сегодня: эта комната, это сознание, что я заперт, что я арестант, мне столько напоминает, столько такого хорошего, и я вот думаю: боже мой! как я мало тогда еще ценил свое счастие; я тогда научился наслаждаться всем; но вернись теперь то время, я бы еще вдвойне наслаждался... Он еще долго говорил на эту тему, а потом вдруг схватил книгу, за которой я застал его, и сказал: -- Вот чем я теперь зачитываюсь: это вещь замечательная, великая вещь!.. прочтите ее непременно. Книга была -- "Les Miserables" 19 Виктора Гюго. И горячая похвала этой книге, даже восторг перед нею оказался не капризом, не минутным впечатлением. Достоевский, до последних дней своих, восхищался этой книгой. Тщетно я говорил ему, что хотя в "Les Miserables" есть большие достоинства, но есть и большие недостатки, что местами растянуто и чрезвычайно сухо, что автору "Преступления и наказания" совсем уже нечего преклоняться перед "Les Miserables"; он продолжал восхищаться и всегда находил в этой книге то, чего в ней нет... Между тем нам пора было расстаться. Да он и сам торопил меня съездить к его жене, успокоить ее, сказать, что он совсем здоров и вообще прекрасно себя чувствует. -- Только вы, голубчик, пожалуйста, тихонько, чтобы как-нибудь прислуга не услышала; а то ведь как узнают, что я сижу, так сейчас же подумают, что я украл что-нибудь... Достоевский осуществил свое желание -- освободился от редакторства "Гражданина" и следующую зиму прожил в Старой Руссе, приготовляя к печати новый роман -- "Подросток". В начале 1875 года он приехал на несколько дней в Петербург и навестил меня. Я встречал его совсем в новой обстановке, среди новых забот и занятий, которые стряхнули с меня так озабочивавшую его мою апатию. Нам было о чем поговорить, и я чрезвычайно обрадовался его посещению. Но сразу, только что он вошел, я уже по лицу его увидел, что он до крайности раздражен и в самом мрачном настроении духа. Он сейчас же и высказал причину этого раздражения. -- Скажите мне, скажите прямо -- как вы думаете: завидую ли я Льву Толстому? 20 -- проговорил он, поздоровавшись со мною и пристально глядя мне в глаза. Я, конечно, очень бы удивился такому странному вопросу, если бы не знал его; но я уж давно привык к самым неожиданным "началам" наших встреч и разговоров. -- Я не знаю, завидуете ли вы ему, но вы вовсе не должны ему завидовать, -- отвечал я. -- У вас обоих свои особые дороги, на которых вы не встретитесь, -- ни вы у него ничего не можете отнять, ни он у вас ничего не отнимет. На мой взгляд, между вами не может быть соперничества, а следовательно, и зависти с вашей стороны я не предполагаю... Только скажите, что значит этот вопрос, разве вас кто-нибудь обвиняет в зависти? -- Да, именно, обвиняют в зависти... И кто же? старые друзья, которые знают, меня лет двадцать... Он назвал этих старых друзей. -- Что же, они так прямо вам это и высказали? -- Да, почти прямо... Эта мысль так в них засела, что они даже не могут скрыть ее -- проговариваются в каждом слове. Он раздражительно заходил по комнате. Потом вдруг остановился, взял меня за руку и тихо заговорил, почти зашептал: -- И знаете ли, ведь я действительно завидую, но только не так, о, совсем не так, как они думают! Я завидую его обстоятельствам, и именно вот теперь... Мне тяжело так работать, как я работаю, тяжело спешить... Господи, и всю-то жизнь!.. Вот я недавно прочитывал своего "Идиота", совсем его позабыл, читал как чужое, как в первый раз... Там есть отличные главы... хорошие сцены... у, какие! Ну вот... помните... свидание Аглаи с князем, на скамейке?.. Но я все же таки увидел, как много недоделанного там, спешного... И всегда ведь так-> вот и теперь: "Отечественные записки" торопят, поспевать надо... вперед заберешь -- отрабатывай, и опять вперед... и так всегда! Я не говорю об этом никогда, не признаюсь; но это меня очень мучит. Ну, а он обеспечен, ему нечего о завтрашнем дне думать, он может отделывать каждую свою вещь, а это большая штука -- когда вещь полежит уже готовая и потом перечтешь ее и исправишь. Вот и завидую... завидую, голубчик!.. -- Конечно, все это так, -- сказал я, -- и все это очень грустно. Но обыкновенно на подобные рассуждения замечают, что необходимость работать -- большая помощь для работы, что при обеспеченности легко может явиться лень. -- И это бывает, конечно, но если кто заленится и ничего не скажет, так, значит, ему и нечего сказать! Он вдруг успокоился и сделался кротким и ласковым. Такие внезапные переходы бывали с ним часто. Это свидание мне особенно памятно потому, что наш дальнейший разговор больше чем когда-либо убедил меня в его искреннем ко мне участии. Советы, которые я в тот день получил от него, принесли мне немало пользы и долго служили большою нравственной поддержкой 21 . Но все это уже мое личное дело и я ограничиваюсь только приведенным выше разговором о "зависти". Я счел себя вправе передать его, потому что он указывает на печальную сторону деятельности многих наших писателей, и по преимуществу деятельности Достоевского. Я знаю в какую тоску, в какое почти отчаяние приводили его иногда отсутствие денежных средств, забота о завтрашнем дне, о нуждах семьи. Он почти всю жизнь не выходил из денежных затруднений, никогда не мог отдохнуть, успокоиться. Все это тяжело отзывалось на его произведениях и почти ни одним из них он не был доволен. Он работал всегда торопясь, часто не успевая даже прочитать им написанного. А между тем ведь он писал не легкие рассказы. У него иногда, в горячие, вдохновенные минуты, выливались глубоко-поэтические сцены, страницы красоты необыкновенной, которых очень много в каждом его романе. Но этого было мало: у него бывали глубокие психологические задачи, в его голове мелькали оригинальные и замечательные решения серьезных нравственных вопросов. Тут минут горячего вдохновения оказывалось недостаточно, требовалась спокойная работа мысли, а обстоятельства не давали его мысли спокойно работать. Потому то в его романах так много неясного, запутанного, потому то его романы, и в особенности последние, широко задуманные, в общем производят впечатление только богатейшего матерьяла для настоящих романов... Больной, измученный, он уставал больше и больше; но уставал не мыслью, не чувством, а просто уставал физически. Ему трудно становилось работать и он работал медленно. Он заранее продавал свой роман, который ожидали с нетерпением. Редакция то и дело понуждала его высылать скорее рукопись. Эти понуждения раздражали его, он волновался, спешил, посылал начало и потом, торопясь продолжением, почти забывал это начало. По мере развития романа являлась необходимость изменять то то, то другое, но исполнить этого уже не было возможности -- то, что нужно было изменить и переработать, оказывалось уже напечатанным. Таким образом являлись великолепные эпизоды, но в общем роман представлял довольно бесформенное и во всяком случае невыдержанное произведение. Он сам отлично сознавал это и подобное сознание для художника являлось горьким мучением. Он сознавал, и в то же время ему болезненно хотелось, чтобы другие не замечали того, что он сам видит. Поэтому всякая похвала доставляла ему большую усладу:) она его обманывала. Поэтому замечаемое им в ком либо понимание его промахов, раздражало его, оскорбляло, мучило... Но я свидетельствую, что сам он, в иные откровенные, теплые минуты, признавался в своих промахах, и скорбел, что судьба ставила его в невозможность во время исправлять их. Это было горе, горше которого не может и быть для творца-художника! И передо мною так и стоит бледное, изнеможенное лицо его в минуты этих мучительных признаний. Я помню один случай. Говоря в одной из газет о "Подростке", указывая на прекрасные эпизоды и многие достоинства этого романа, я все же должен был сказать и об его недостатках 22 . Через несколько дней я пришел к Достоевскому. Он встретил меня как человека, глубоко его оскорбившего, и между нами произошел настолько крупный разговор, что я взял шляпу и хотел уходить. Но он удержал меня, запер двери своей рабочей комнатки и начал оправдываться, доказывать мне, что я ошибался в статье моей. Дело было в старике Макаре Ивановиче, одном из самых любимых им действующих лиц "Подростка". Он стал объяснять мне Макара Ивановича. И конечно, теперь я уж не могу взять на себя беспристрастного суждения о "Подростке": я знаю этот роман не таким, каков он в печати, а таким, каков он был в замысле автора. Достоевский говорил часа два, пожалуй, еще больше, и я мог только сожалеть о том, что не было стенографа, который бы записывал в точности слова его. Если бы то, что он говорил мне тогда, появилось перед судом читателей, то они увидели бы один из высочайших и поэтических образов, когда-либо созданных художником. -- Так вот что такое Макар! -- сказал Достоевский, заканчивая свою горячую речь и мгновенно ослабевая, -- и неужели вы теперь не согласитесь, что вы написали совсем не то, что вы меня обидели и я имел полное право на вас сердиться?! Мне тяжело было говорить ему, что сегодняшний Макар не тот, о котором я говорил, судя по напечатанному тексту... Я испугался того впечатления, которое произвели на него слова мои: он сделался вдруг таким страдающим, таким жалким. Он сидел несколько мгновений неподвижно, опустив голову, сжав брови -- и вдруг поднял на меня глаза, в которых не было и тени ни недавнего раздражения, ни недавнего восторга. Эти глаза были кротки и очень печальны. -- Голубчик! -- сказал он, особенно задушевно выговаривая свое любимое ласкательное слово, -- я знаю, что вы правы, и вы знаете, что я люблю то, что вы пишете, потому что вы пишете всегда искренне; но мне было так тяжело, что именно вы дотронулись до самого больного места!.. А теперь забудьте, что я наговорил, и я тоже забуду... Довольно... довольно!.. Он предложил мне вместе пройтись; но на улице был так мрачен, молчалив и раздражителен, что мне стало тяжело, и я с ним простился. Окончив "Подростка", то есть высказав любимые мысли, воплотив образы, давно мелькавшие в воображении, Достоевский не мог тотчас же приняться за подобную же работу -- за новый роман. А между тем работать было нужно по двум причинам: во-первых, всякий день выставлял новые явления общественной жизни, которые живо затрагивали мыслителя-психолога, о которых хотелось сказать ему свое слово; во-вторых, работа требовалась для жизни, для содержания семьи, для окончательного устройства запутанных дел, которые наконец мало-помалу начинали распутываться. Необходимо было решиться на какую-нибудь работу. О новом редакторстве нечего было и думать -- оно надоело и в его успех, в его пользу уже не верилось. Снова стала приходить мысль, начавшаяся было осуществляться еще в "Гражданине", но затем позабытая". Достоевский подумывал об ежемесячном издании своего "Дневника писателя". Осенью 1875 года, опять переселясь в Петербург из Старой Руссы, он мне говорил об этом, но только еще как о предположении. Он не решался, боялся неудачи. "Подросток" не произвел сильного впечатления. Будет ли достаточно подписчиков у "Дневника писателя", не придется ли пережить новую неудачу, новое оскорбительное разочарование -- их уже и так было немало!.. В декабре у него заболели дети скарлатиной, и во все продолжение шестинедельного карантина я не мог с ним видеться, опасаясь за своего ребенка. Но мы переписывались в это время. В конце декабря он объявил в газетах о подписке на "Дневник писателя". Решился -- но опасения все же его не покидали. "Что выйдет -- не знаю, -- писал он мне, -- все зависеть будет от 1-го No, который выдам в конце января" 23 . Я пророчил ему успех, рассчитывая, что необычная, оригинальная форма издания на первых порах заинтересует публику, а затем заинтересует уже сам автор. Но не такого мнения были литературные и журнальные кружки. На вечере у Якова Петровича Полонского, у которого обыкновенно можно было встретить представителей всевозможных редакций, людей самых различных взглядов, я выслушал с разных сторон заранее подписанный приговор "Дневнику писателя". Решали так, что издание непременно лопнет, что оно никого не заинтересует. Говорили: -- Он, наверное, начнет опять о Белинском, о своих воспоминаниях. Кому это теперь нужно, кому интересно?! 24 -- Ну, а если он начнет о вчерашнем и сегодняшнем дне? -- спрашивал я. -- В таком случае еще того хуже... что он может сказать?! он будет бредить!.. Но и после этого всеобщего приговора я не переставал рассчитывать на успех. С его жаром, с его искренностью, обращаясь прямо к обществу, в форме простой беседы -- разве мог он не заинтересовать? Ведь он сам -- интереснейшее лицо среди самых интересных лиц его лучших романов -- и, конечно, он будет весь, целиком в этом "Дневнике писателя"! Любопытно только, с чего он начнет... Январь 1876 года уже наступил, а карантин в его доме все еще продолжался; я не мог его видеть 25 ; но он сам вывел меня из неизвестности: 11 января, между прочим, он писал мне: "В 1-м No будет во-первых самое маленькое предисловие , затем кое-что о детях -- о детях вообще, о детях с отцами, о детях без отцов в особенности, о детях на елках, без елок, о детях-преступниках... Разумеется, это не какие-нибудь строгие этюды или отчеты, а лишь несколько горячих слов и указаний... "Затем о слышанном и прочитанном ,-- все или кое что, поразившее меня лично за месяц. Без сомнения, "Дневник Писателя" будет похож на фельетон, но с тою разницею, что фельетон за месяц естественно не может быть похож на фельетон за неделю... Тут отчет о событии не столько как о новости, сколько о том, что из него (из события) останется нам более постоянного, более связанного с общей, с цельной идеей. "Наконец, я вовсе не хочу связывать себя даванием отчета... Я не летописец: это, напротив, совершенный дневник в полном смысле слова, т. е. отчет о том, что наиболее меня заинтересовало лично,-- тут даже каприз... "Сам не знаю... выйдет ли что-нибудь путное, порой кажется, что напрасно взялся; а впрочем, что Бог пошлет, только (между нами это) почти ни одной строки еще не написано. Матерьялов же (на 1й No) собрано и записано более чем на 4 печатных листа..." В назначенный день первый номер вышел и сразу произвел сильное впечатление, раскупался нарасхват. Даже газеты позабыли о "сумасшедшем", "маньяке", "изменнике" и заговорили в благоприятном тоне -- ничего другого им не оставалось 26 . Подписка превзошла все ожидания. Успех наконец начал улыбаться измученному труженику. Я не стану останавливаться на постепенном усилении того влияния, которое горячая, искренняя речь Достоевского получала над умами его читателей и по преимуществу над умами молодого поколения. Но и среди успеха бывали тяжелые минуты. Смелые, вдохновенные мысли, пророческий тон Достоевского его противники старались-таки осмеивать. Время было горячее, тревожное; "восточный вопрос" снова стоял на очереди, сербская война, Черняев, добровольцы... чувствовалась неизбежность, необходимость великой борьбы... Достоевский говорил смело, оригинально, по-своему; выставлял неожиданные вопросы и неожиданно освещал их, вдохновенно пророчествовал 27 . Заветные мысли и чувства истинно русского и искреннего человека были многим не по душе, а этот человек вдобавок имел уже большое влияние -- и снова поднялись насмешки. "Парадоксы!" -- кричали газеты -- и опять эти крики раздражительно действовали на Достоевского 28 . В июле 1876 года, он писал мне из Эмса, куда обыкновенно укзжал для лечения: "...Я уехал, не порешив и с некоторыми собственными, самыми необходимыми делами. Но тепёрь, здесь, в скуке, на водах, ваше письмецо решительно оживило меня и дошло прямо к сердцу, а то я стал было и очень уже тосковать, так как, не знаю почему, как попадаю в Эмс, сейчас начинаю тосковать мучительно, с ипохондрией, иногда почти беспредметно. Уединение ли тому причиной среди восьмитысячной толпы, климат ли здешний -- не знаю, но тоскую здесь как никто. Вы пишете, что вам нужно меня видеть; а мне-то как бы желалось вас теперь видеть. "И так июньская тетрадь "Дневника" вам понравилась. Я очень рад тому и имею на то большую причину. Я никогда еще не позволял себе, в моих писаниях, довести не к оторы е мои убеждения до конца, сказать самое последнее слово. Одни умный корреспондент из провинции укорял меня даже, что я о многом завожу речь в "Дневнике", многое затронул, но ничего еще не довел до конца и ободрял не робеть. И вот я взял да и высказал последнее слово моих убеждений -- мечтаний насчет роли и назначения России среди человечества и выразил мысль, что это не только случится в ближайшем будущем, но уже и начинает сбываться. "И что же, как раз случилось то, что я предугадывал: даже дружественные мне газеты и издания сейчас же закричали, что у меня парадокс на парадоксе, а прочие журналы даже и внимания не обратили, тогда как мне кажется, я затронул самый важный вопрос. Вот что значит доводить мысль до конца! Поставьте какой угодно парадокс, но не доводите его до конца и у вас выйдет и остроумно, и тонко, и comme il faut; доведите же иное слово до конца, скажите например вдруг: "вот это-то и есть Мессия" -- прямо и не намеком, и вам никто не поверит именно за вашу наивность, именно за то, что довели до конца, сказали самое последнее ваше слово. А впрочем, с другой стороны, если б многие из известнейших остроумцев, Вольтер, например, вместо насмешек, намеков, полуслов и недомолвок, вдруг решились бы высказать все, чему они верят, показали бы всю свою подкладку разом, сущность свою,-- то поверьте и десятой доли прежнего эффекта не стяжали бы. Мало того -- над ними, бы только посмеялись. Да человек и вообще как то не любит ни в чём последнего слова, "изреченной" мысли, говорит что:

"Мысль изреченная есть ложь".

"И вот, сами судите, дорого ли мне или нет, после всего этого, ваше приветливое слово за июньский No. Значит, вам понятно было мое слово и вы приняли его именно так, как я мечтал, когда писал статью мою. За это спасибо, а то я был уже немножко разочарован и укорял себя, что поторопился . И если таких понимателей найдется в публике еще немного, то цель моя достигнута и я доволен: значит не пропало высказанное слово... А тут как раз и обрадовались: "парадоксы! парадоксы!.." и это говорят именно те, у которых никогда ни одной мысли своей не бывало в голове... "Я пробуду здесь до 7-го августа (нашего стиля). Пью здесь воды, но никогда бы не решился на муку жить здесь, если б эти воды не помогали мне действительно. Описывать Эмс нечего, нечего! Я обещал августовский "Дневник" в двойном числе листов, а между тем еще и не начинал, да и скука, апатия такая, что на предстоящее писание смотрю с отвращением, как на предстоящее несчастье. Предчувствую, что выйдет сквернейший No. Во всяком случае черкните мне сюда, голубчик..." По зимам 1876-1877 и 1877-1878 годов мы продолжали довольно часто видаться. И хотя мы жили на двух противоположных концах города, Достоевский иногда проводил у меня вечера. Отмечу здесь одно обстоятельство, конечно, случайное, в котором нет ничего веселого, но которое между тем подавало повод к довольно комичным сценам. Он приезжал ко мне почти всегда после своих мучительных припадков падучей болезни, так что некоторые наши общие знакомые, узнавая, что у него был припадок, так и говорили, что его нужно искать у меня. Бедный Федор Михайлович имел достаточно времени привыкнуть к своим припадкам, привыкали к ним и их последствиям и его старые знакомые, которым все это уже не казалось страшным и считалось обыкновенным явлением. Но он бывал иногда совершенно невозможен после припадка; его нервы оказывались до того потрясенными, что он делался совсем невменяемым в своей раздражительности и странностях. Придет он, бывало, ко мне, войдет как черная туча, иногда даже забудет поздороваться и изыскивает всякие предлоги, чтобы побраниться, чтобы обидеть; и во всем видит и себе обиду, желание дразнить и раздражать его... Все-то у меня ему кажется не на месте и совсем не так, как нужно, -- то слишком светло в комнате, то так темно, что никого разглядеть невозможно... Подадут ему крепкий чай, какой он всегда любил, -- ему подают пиво вместо чая! нальют слабый -- это горячая вода!.. Пробуем мы шутить, рассмешить его -- еще того хуже; ему кажется, что над ним смеются... Впрочем, мне почти всегда скоро удавалось его успокоить. Нужно было исподволь навести его на какую-нибудь из любимых его тем. Он мало-помалу начинал говорить, оживлялся, и оставалось только ему не противоречить. Через час он уже бывал в самом милом настроении духа. Только страшно бледное лицо, сверкающие глаза и тяжелое дыхание указывали на болезненное его состояние. Но если случайно в подобный день он встречался с посторонними, незнакомыми людьми, то дело усложнялось. Один раз, во время одного такого его вечернего посещения, к жене моей приехали две дамы, которые, конечно, читали Достоевского, но не имели о нем никакого понятия как о человеке, которые не знали, что невозможно обращать внимания на его странности. Когда раздался звонок их, он только что еще осматривался и был ужасен; появление незнакомых лиц его еще больше раздражило. Мне, однако, кой-как удалось увести его к себе в кабинет и там успокоить. Дело, по-видимому, обошлось благополучно; мы мирно беседовали. Он уж улыбался и не находил, что все не на месте. Но вот пришло время вечернего чая, и жена моя, вместо того чтобы прислать его прямо к нам в кабинет, вошла сама и спросила: где мы желаем пить чай -- в кабинете или в столовой? -- Зачем же здесь! -- раздражительно обратился к ней Достоевский, -- что это вы меня прячете? нет, я пойду туда, к вам. Дело было окончательно испорчено. И смех и горе!.. Нужно было видеть, каким олицетворением мрака вошел он в столовую, как страшно поглядывал он на не повинных ни в чем дам, которые продолжали свою веселую беседу, нисколько не заботясь о том, что можно При нем говорить и чего нельзя. Он сидел, смотрел, молчал, и только в каждом его жесте, в каждом новом позвякивании его ложки об стакан я видел несомненные признаки грозы, которая вот-вот сейчас разразится. Не помню, по поводу чего одна из приехавших дам спросила, где такое Гутуевский остров? -- А вы давно живете в Петербурге? -- вдруг мрачно выговорил Достоевский, обращаясь к ней. -- Я постоянно здесь живу, я здешняя уроженка. -- И не знаете, где Гутуевский остров!.. Прекрасно! это только у нас и возможно подобное отношение к окружающему... как это человек всю жизнь живет и не знает того места, где живет?! Он раздражался больше и больше и кончил целым обвинительным актом, который произвел на преступницу и слушательниц самое тяжелое впечатление. Мы же, хозяева, не знали, что и делать. По счастью, наша гостья, сначала вследствие неожиданности сильно озадаченная, скоро поняла, что обижаться ей невозможно, и сумела, продолжая оставаться веселой, и его мало-помалу успокоить... Я рассказал этот маленький случай, потому что говорить о Достоевском и не упомянуть об его странностях -- значило бы недорисовать его образ. О странностях его передается много рассказов, и находятся люди, которые эти странности ставят ему в большую вину. Такие обвинения приходится слышать даже теперь, уже после его смерти... Конечно, он не был создан для общества, для гостиной. От человека, жившего почти всегда в уединении, проведшего четыре года на каторге, десятки лет работавшего и боровшегося с нуждой, от человека, нервная система которого была совершенно потрясена страшной, неизлечимой болезнью, невозможно было требовать уменья владеть собою. Для такого человека -- и вовсе не в силу того, что он был замечательный писатель, один из знаменитых людей русских, а просто в силу всех обстоятельств его жизни, в силу исключительного, болезненного состояния его организма -- нужны были особенные мерки. Его странности могли возмущать не знавших его людей, которым до него не было никакого дела, но все близко его знавшие ничуть не смущались и не могли смущаться этими странностями. Мы знали его ум, его прекрасный талант, его доброту и благородство, разнообразнейшие свойства его яркой, богато одаренной природы. Болезненные странности давали пищу только для добродушных, веселых рассказов о тех импровизированных водевильных сценах, в которых он играл грустно-комическую роль. И теперь, когда его нет, эти бедные странности вспоминаются как нечто дорогое и милое, с грустной улыбкой,-- и больно, что все это прошло. Вместе с этими странностями нежданная могила унесла столько тепла, столько света... Теперь я расскажу об одном обстоятельстве, которое произвело на Достоевского сильное впечатление, чему я был свидетелем, и о котором пока знают очень немногие. В конце 1877 года, в ноябре, я заехал к нему по обыкновению около двух часов и застал его, что случалось не часто в эти часы, в хорошем, даже веселом настроении духа. Его ничто не раздражало, он любил всех и все, проповедывал снисходительность... Просидев часов до четырех, я уже собрался уезжать, как вдруг он остановил меня и спросил: -- Да, вот чуть было не забыл, -- вы знаете гадалку-француженку Фильд? -- Знаю, а что? -- Мне говорил про нее ваш брат; рассказал много интересного. Вы как ее знаете? -- Несколько лет тому назад, отвечал я, одна моя знакомая старушка, жившая тогда в Москве, упросила меня побывать у этой Фильд, показать ей ее фотографический портрет, выслушать то, что она скажет и затем сообщить ей. Старушка уверяла меня, что Фильд эта никак не может назваться обыкновенной гадалкой, что это замечательная предсказательница; при этом она передала мне много интересных случаев ее сбывшихся пророчеств. Я мало заинтересовался этими рассказами, но желая исполнить обещание, данное мною почтенной старушке, приехав в Петербург, сейчас же отправился с ее портретом к этой француженке. -- Ну и что же? какое она произвела на вас впечатление? живо и с видимым интересом спросил Достоевский. -- Странное,-- это маленькая, живая старушка с какими-то особенными, черными глазами и необыкновенным даром слова. Она меня совсем заговорила и заинтересовала, потому что очень верно и определенно описала характер моей знакомой, с портретом которой я явился... -- Неужели вы ее ничего относительно себя не спросили? -- Спросил. Она предсказывала мне больше часу, наговорила много вздору, но в числе этого вздора сказала и такие вещи, которые, как мне тогда казалось, никаким образом не могли случиться и которые, тем не менее, случились со мною во всех мельчайших подробностях, ею предсказанных. Я был у нее еще раз и она опять говорила мне много вздору и много правды. Во всяком случае это интересная женщина и, мне кажется, у нее бывают минуты вдохновения. -- Ну вот, да, все это именно то, что я уж не раз про нее слышал. Видите ли, не верить в возможность предсказаний нельзя, никак нельзя... это вздор! уж не говоря о том, что в истории сохранилось многое в этом роде, но почти каждый человек на себе знает. Все верят и если не признаются, то единственно из малодушия, которого в нас так много. Сам верит, верит, может быть, даже больше, чем бы следовало -- и в то же время смеется, глумится над искренним человеком, который так прямо и скажет, что верит... Вы знаете ее адрес? пойдемте сейчас же, я хочу знать, что она мне скажет!.. -- Пойдемте, если она только живет там же, где я был у нее в последний раз; это не далеко -- в Басковом переулке. Мы отправились. Фильд жила в том же доме и приняла нас. Федор Михайлович был очень серьезен. Он попросил ее, чтобы она предсказывала ему в моем присутствии. Но француженка решительно отказалась -- это было не в ее правилах. -- В таком случае делать нечего, шепнул он мне, -- но я даю вам слово, не утаив, рассказать вам все, что она мне скажет. Я остался ждать в крохотной гостиной и проскучал больше часу. Наконец Достоевский вышел. Он был взволнован, глаза его блестели. -- Пойдемте, пойдемте! таинственно шепнул он мне. Мы вышли и отправились пешком. Он несколько минут шел молча, опустив голову. Потом вдруг остановился, схватил меня за руку, и заговорил: -- Да, она интересная женщина и я рад, что мы к ней отправились. Может она и наврала, но я давно не испытывал такого сильного впечатления. О, как она умеет обрисовывать людей! Если б вы знали, как она рассказала мне мою обстановку! -- Что же она вам говорила? Ведь вы дали мне слово рассказать все без утайки! -- И расскажу, только не распространяйте этого между посторонними до времени, может все наврала, глупо выйдет... Он передал мне все, что она говорила ему о различных его семейных обстоятельствах. Потом оказалось, что больше половины не сбылось, но кой что и сбылось. Она сказала ему, между прочим, что весною у него будет смерть в доме. И хотя в подробностях этого предсказания было много вздорного, но смерть действительно случилась тою же весною: умер его маленький сын, внезапная кончина которого сильно потрясла его. Но дело не в этом, а в других предсказаниях. Не догадываясь кто он и не умея определить его деятельность, Фильд предрекла ему большую славу, которая начнется в скором времени. -- Она сказала, говорил он, что меня ожидает такая известность, такой почет, о которых я никогда не мог и мечтать. Поверить ей, так меня на руках будут носить, засыпать цветами -- и все это будет возрастать с каждым годом, и я умру на верху этой славы... Ну вот, голубчик, может быть, она врунья, только интересная... интересная врунья! А ведь я все-таки же теперь и буду ждать этой славы, и уж это утешительно! -- Хорошо, что она предсказала вам славу, заметил я;-- но ведь вот же она предсказала и семейное горе... -- Да, и я теперь так и думаю, что оно наверное будет. Я вам говорю: она произвела на меня очень сильное впечатление. Ведь другие говорят общими местами, более или менее ловко; но сейчас же и замечаешь шарлатанство, каждое предсказание можно повернуть так или иначе -- ну, а у нее все ясно, определенно. Интересная женщина!.. Мы стали припоминать исторические факты сбывшихся предсказаний; но он то и дело возвращался к словам Фильд, повторял каждую ее фразу. Я оставил его в очень возбужденном состоянии. Вернувшись домой я застал у себя моего брата, в тот же вечер у меня был Аполлон Николаевич Майков, и так как они оба были близки с Федором Михайловичем и я знал, что сообщенное им не будет распространено, то и решился рассказать им подробности предсказания, сделанного француженкой. Потом и сам Федор Михайлович сообщил кой кому об этом предсказании. Ему не долго пришлось дожидаться его исполнения -- все общее сочувствие, горячее поклонение молодежи пришли внезапно, усиливаясь с каждым днем, выражаясь шумными овациями, подносимыми венками и цветами. Достоевский достиг такой популярности, какая еще никогда не выпадала на долю русского писателя... И он скончался на верху этой славы, что достаточно доказали его знаменательные похороны. В последние дни жизни этому вечному труженику, так долго плохо ценимому, улыбнулось счастие... улыбнулась слава. Он успел взглянуть на эту улыбку, что удается не многим даже из самых знаменитых деятелей. И хорошо, что "интересная" француженка не могла предсказать, что ему так мало остается жить, хорошо, что смерть пришла внезапно и застала его среди планов, надежд, среди мыслей о жизни... Печальное утешение -- но все же он умер хорошей для него смертью. Вспоминается мне еще одно из наших свиданий. Мне нужны были для статьи 29 биографические сведения о Федоре Михайловиче, и я обратился к нему за ними. Он охотно вызвался сообщить мне все, что о себе помнил. Начал, ограничиваясь перечнем чисел и фактов, но скоро, по своему обыкновению, увлекся, стал рассказывать: -- Эх, жаль, что вы не можете поместить в статью свою очень много интересного из моей жизни, но все же запомните, может быть, потом кому-нибудь и скажете. Вы думаете, у меня есть друзья? Когда-нибудь были? Да, в юности, до Сибири, пожалуй что, были друзья настоящие, а потом, кроме самого малого числа людей, которые, может быть, несколько и расположены ко мне, никогда друзей у меня не было. Мне это доказано, слишком доказано! Слушайте, когда я вернулся в Петербург, после стольких-то лет, меня многие из прежних приятелей и узнать не захотели, и потом всегда, всю жизнь друзья появлялись ко мне вместе с успехом. Уходил успех -- и тотчас же и друзья уходили. Смешно это, конечно, старо, известно всем и каждому, а между тем всякий раз больно, мучительно... Я узнавал о степени успеха новой моей работы по количеству навещавших меня друзей, по степени их внимания, по числу их визитов. Расчет никогда не обманывал. О, у людей чутье, тонкое чутье! Помню я, как все кинулись ко мне после успеха "Преступления и наказания"! Кто годами не бывал, вдруг явились, такие ласковые... а потом и опять все схлынули, два-три человека осталось. Да, два-три человека!.. "А друзья были так нужны, жилось тяжело, кредиторы за горло хватали, тюрьмой грозили. И это на первых-то порах моей новой семейной жизни!.. Четыре года я протосковал заграницей, а вернуться боялся -- опять то же, опять кредиторы и заключение за долги... Заграницей не раз бедствовать приходилось -- не будь Каткова, который всегда выручал, просто пропадать пришлось бы!.. Ну, стоит теперь получить большой успех, большую популярность -- столько друзей явится, что и не оберешься. Будут и искренние -- о, конечно! только как же их распознаешь?! Успех -- это, знаете ли, какая вещь -- это величайший соблазн, тут всякое чувство меры теряется, человек вдруг слепнет и делается слабым, проводи его кто хочет, надувай самым грубым манером -- всему поверит, все примет за чистую монету... -- Успех, продолжал он больше и больше оживляясь, успех одного служит успехом для многих. На чужом успехе многие строют свои планы и достигают кое чего: и им перепадает кусочек... Стоит человеку получить большой, решительный успех, популярность настоящую, с которой уж нельзя спорить, которую уж никаким хитростями не уничтожишь, не уменьшишь,-- и смотришь: за этим человеком непременно хвостики... хвостики! "Возле видного человека и меня дескать заметят". О, сколько в таких случаях можно сделать интересных наблюдений! только тот, за кем эти "хвостики", таких наблюдений не сделает, ибо вдруг теряет чувство меры... Да, только что же об этом -- поживете, много такого увидите!.. Он замолчал и стал стучать пальцем по столу хмуря брови. В последние два года жизни Достоевского, я почти с ним не видался. Я провел эти два года в Царском Селе, приезжая в Петербург только по делам, окончив которые всегда спешил обратно домой. Дела, работы, семейное горе, неудобство сообщения -- все отдалило меня на это время от старых знакомых. Мне не удалось и в самые последние месяцы жизни Федора Михайловича с ним видеться, хотя я снова переселился в Петербург: долгий карантин, начавшийся у меня в доме, был тому причиной. За все это последнее время, за эти краткие годы предсмертных успехов Достоевского и его славы, многие, конечно, могут сообщить о нем интересные сведения. Он вел уже не прежнюю уединенную жизнь, он был окружен ежедневно прибывавшими ценителями. Говорят, он получал много писем от совсем даже неизвестных ему людей из различных мест России и отвечал на эти письма. Все это конечно интересно. За это время могут говорить о нем и его старые друзья и знакомые, которые продолжали с ним видеться, и его новые ценители, которым удалось узнать его, сблизиться с ним в его предсмертные годы и может быть искренно полюбить его. Наконец, могут говорить о нем за это время и те, кого он называл "хвостиками". Я же пока должен ограничиться этими отрывками моих воспоминаний. Мне хотелось только помянуть, употребляя его же выражение, "большого" для меня человека, который принес мне много нравственной пользы... Он умер оплаканный так, как у нас до сих пор еще не оплакивали почти ни одного общественного деятеля. Его объявили учителем русского молодого поколения, представители которого в великом множестве шли за его гробом с выражением самой искренней печали. Остается только желать и чтобы нравственный образ учителя и его вдохновенное слово не забылись и проникли в жизнь тех, кто называл его учителем. Остается скорбеть, что этот учитель отошел от нас так рано, в черные, безобразные дни, которые мы переживаем. Именно теперь, в эти черные дни, он был бы так нужен. Он не мог бы, конечно, одной своею силою рассеять тот мрак, который нас окутывает и указать нам прямую дорогу. Для такого подвига недостаточно сил одного человека. Но можно смело сказать, что Достоевский, по свойству своего таланта, при силе своей честной мысли, всегда прямой, и искренно, страстно любивший Россию, только и думавший о ее великой будущности -- сумел бы поднять самые неотложные, самые существенные вопросы. И уж одно это было бы теперь не малой заслугой.

ПРИМЕЧАНИЯ

Печатается с сокращениями по журналу "Исторический вестник", 1881, No 3, стр. 602-616, No 4, стр. 839-853. 1 Письмо Вс. Соловьева напечатано в комментариях к т. III Писем (стр. 298-300). В нем речь идет о спорах студенческой молодежи, увлеченной тогда позитивизмом. Вс. Соловьев с самого начала относился к этой философии резко враждебно. Подтверждение своих мыслей он видел в романах Достоевского. В этом же письме Соловьев называл Достоевского "гениальным учителем", писал, что русское общество "еще не доросло" до понимания и оценки его таланта. 2 В своем письме Вс. Соловьев сообщил не года свои, а тот факт, что "нету еще трех лет, как окончил курс". Вс. Соловьеву было в это время около двадцати трех лет. 3 О каком сюжете идет здесь речь -- установить по имеющимся в нашем распоряжении данным невозможно. Это был, по всей вероятности, один из тех многочисленных сюжетов, которые постоянно бродили в голове Достоевского и иногда лишь в Двух-трех фразах сохранялись в его черновиках (см. об этом Письма, III, 19; IV, 298-299). 4 В кн. В. Мещерского "Мои воспоминания" (СПб. 1898) об этом факте не упоминается. 5 Уже в процессе печатания в "Историческом вестнике" из текста воспоминаний Вс. Соловьева было исключено изложение Этого разговора, касающегося проблем "реабилитации плоти" (см. также: "Вопросы литературы", 1964, No 4, стр. 202-203). Об отношении Достоевского к Белинскому см. т. 1 наст, изд., стр. 146-147. 6 С Иваном Николаевичем Шидловским Достоевский познакомился весною 1837 года в гостинице, где остановился в первый приезд вместе с братом, М. М. Достоевским, в Петербург. В первые годы пребывания в Инженерном училище (1838-1840) Достоевский находился под очень сильным влиянием Шидловского, который был старше на шесть лет, увлекался тогда всеми новейшими литературными течениями и сам писал стихи романтического содержания. Недолго прослужив чиновником (по окончании университета), Шидловский вскоре уехал на родину, в Харьковскую губернию, и там готовил большую работу по истории церкви. Любопытно, что герой "Хозяйки", быть может, психологический портрет Шидловского, тоже занимался историей церкви. В 50-х годах Шидловский недолго был послушником в монастыре. Как у натуры двойственной, искренняя вера и религиозность нередко сменялись у него скептицизмом и отрицанием. В минуты душевной тревоги предавался пьянству, уходил из дому и шатался по дорогам, около трактиров собирая народ и проповедуя "слово божие" (о Шидловском см.: М. П. Алексеев, Ранний друг Достоевского, Одесса, 1921). 7 Статья Вс. Соловьева "Ф. М. Достоевский", в которой он писал о влиянии Шидловского на молодого Достоевского, была напечатана в журнале "Нива", 1878, No 1. 8 См. об этом в письме Достоевского к брату, М. М. Достоевскому, от 26 апреля 1846 года, где он пишет, что "был болен, при смерти" "раздражением всей нервной системы". См. также следующие письма к брату (Письма, 1, 90, 92, 95, 96). 9 О том, что Достоевский не помнил сюжетов и действующих лиц своих романов, см. Письма, II, 47, 60. 10 Вторая жена, А. Г. Достоевская; дочь Любовь и сын Федор. 11 "Хорошо всем известный человек", "превратившийся в европейца" и "возненавидевший Россию", -- несомненно, И. С. Тургенев, с которым у Достоевского в Бадене произошла ссора. См. об этом подробно в письме к А. Н. Майкову от 28 августа 1867 года (Письма, II, 30-32). См. также стр. 20, 110-111 наст. тома, а также прим. к этим страницам. 12 Имеется в виду кружок кн. Мещерского, куда входили Ап. Майков, Н. Н. Страхов, Т. И. Филиппов, Вс. Крестовский, Н. С. Лесков, бывали М. Н. Катков, Н. Я. Данилевский, К. П. Победоносцев и др. Вс. Соловьев стал посещать литературные среды в доме кн. Мещерского. 13 О Достоевском -- редакторе "Гражданина" -- см. воспоминания В. В. Тимофеевой и М. А. Александрова. 14 Очевидно, имеется в виду крайне резкая статья П. Н. Ткачева в журнале "Дело", 1873, No 3 и 4. Оценивая фельетоны "Гражданина" и роман "Бесы", Ткачев несколько раз говорит о "психической аномалии" самого автора, о "не совсем нормальной фантазии г. Достоевского". 15 Повести в 2-х частях, М. 1863, куца входили: "После обеда в гостях", "Из провинциальной галереи портретов", "Старина", "Гайка", "Кирилла Петров и Настасья Дмитрова", "Давняя встреча". 16 См. воспоминания В. В. Тимофеевой, стр. 176. 17 Записка не сохранилась. Об аресте Достоевского см. стр. 92 и 178, а также прим. 39 к стр. 178. 18 Это воспоминание Достоевского о каторге через двадцать лет не совпадает с непосредственным впечатлением об Омском остроге, сохранившемся в письме к брату, М. М. Достоевскому, от 22 февраля 1854 года (см. Письма, I, 136-139). 19 См. прим. 38 к стр. 178. 20 Об отношении Достоевского к Л. Толстому см. стр. 252. 21 Вс. Соловьев, очевидно, в этот период уже работал над своей первой исторической повестью "Княжна Острожская", напечатанной в журнале "Нива", 1876, No 38-51. 22 Статья Вс. Соловьева о "Подростке" ("Наши журналы") была напечатана в "С.-Петербургских ведомостях", 1875, No 32 и 52, за подписью "Sine Irae". Кроме того, о конце романа Вс. Соловьев говорит в статье "Русские журналы", напечатанной в No 237 "Русского мира". 23 Письмо от 28 декабря 1875 года (Письма, III, 199-200). 24 Имеется в виду статья Достоевского "Старые люди" -- о Белинском и Герцене, которой открывался "Дневник писателя" в "Гражданине" в 1873 году. 25 Далее Вс. Соловьев приводит опускаемый нами отрывок из письма Достоевского к нему от 11 января 1876 года (Письма, III, 201-202). 26 "В благоприятном тоне" были написаны статья А. Скабичевского в "Биржевых ведомостях", 1876, No 36; статья П. Боборыкина в "С.-Петербургских ведомостях", 1876, No 4; статья в "Молве", 1876, No 16. В целом отзывы газет о "Дневнике писателя" за 1876 год были самые разные: от квалификации этого издания как бесполезного "сумбура" (НВ, No 37) до серьезного сочувствия. "Мы <...> сходимся в таких вещах, которые должны быть дороже для нас самой жизни, если только у нас есть <...> какие-нибудь честные и глубоко внедренные убеждения", -- так, например, писал Скабичевский о первых выпусках "Дневника" ("Биржевые ведомости", 1876, No 36, подпись "Заурядный читатель"). Однако мнение Скабичевского менялось в зависимости от содержания "Дневника" (ср. "Биржевые ведомости", No 70, 159, 187, 306). 27 О "восточном вопросе" Достоевский писал в "Дневнике писателя" за 1876 год, июнь, гл. II, и октябрь, гл. II (Достоевский, 1926-1930, XI, 316-330, 427-443). См. прим. 11 к стр. 388. 28 Далее следуют отрывки из письма Достоевского к Вс. Соловьеву от 16 июля 1876 года (Письма, III, 226-228). 2 9 См. прим. 7 к стр. 191.

Мир таинственного и неизведанного всегда привлекал массового читателя, поэтому необъяснимое, волшебное достаточно часто находилось в центре внимания авторов художественных произведений XIX века. В. С.Соловьев использовал элементы таинственного в своих романах весьма разнообразно. Он подробно описывает идеи и учения сектантов и изображает знаменитую основательницу секты «Ищущие Христа» Е.Ф. Татаринову, приоткрывает завесу над идеями и обрядностью масонов («Старый дом»); рассказывает о зарождении масонства в России и делает одним из главных героев знаменитого авантюриста графа Калиостро («Волхвы», «Великий розенкрейцер»); обсуждает на страницах журнала «Север» проблемы спиритизма и оккультизма; наконец, посвящает книгу основательнице теософского общества Е.П. Блаватской.

Интерес В. С.Соловьева к области таинственного и мистического, проявившийся с ранних лет, сохранился на многие годы. Соловьев писал, что «с медиумизмом <…> столкнулся в первые годы <…> юности и с тех пор, в продолжение многих лет, наблюдал его сущность и следил за его развитием и распространением» 1 . Писатель прошел несколько этапов: от изучения теоретических исследований оккультистов и каббалистов разных времен до познания на практике всевозможных спиритических и медиумических явлений, что нашло отражение в его художественных произведениях. Он засиживался за трудами Парацельса, Эккартсгаузена, Фламеля, Триссмегиста, «открывавшим ему новые горизонты в изучаемой области. И можно сказать, с каждым днем он все больше и больше крепнул в мистицизме» 2 . По признанию автора, ему самому больше нравились его мистические произведения: «Эти произведения я пишу с истинным наслаждением. Они мне несравненно больше нравятся, чем мои большие исторические романы. То - всё же плоды ума, с преследованием идейных целей, с попыткой распространять в народе сведения о нашем историческом прошлом. Творчество - творчеством, но тут примешиваются разные прочие соображения. В произведениях же “фантастических” я только творю, ни о чем другом не помышляя. Их диктует мне душа, я ровно ничего не выдумываю, не сочиняю. Рукой моей движет глубокая вера в таинственную и тесную связь этого мира с жизненным миром» 3 . Сам Соловьев неоднократно участвовал в спиритических сеансах, которые укрепляли его веру в потусторонний мир, о чем будет говориться далее. Кроме того, в одном из писем Достоевскому он сообщал: «У меня завелся медиум в лице 16-летнего брата жены моей, который, будучи учеником реформатской школы, где начальство читает мальчикам в классе Дарвина, сначала очень храбро смеялся надо всем, что с ним творилось; но теперь сделался самым убежденным спиритом. Я его свел к Вагнеру, и теперь у нас там еженедельные сеансы. Я иногда дохожу до крайнего изумления - кругом меня столы и стулья положительно бесятся; но этого мало: на днях мой юный шурин был сильно оттолкнут от стола, и стул с ним поехал по комнате. Тогда мы заставили его сесть на стул с ногами, по-турецки - и стул продолжал кататься, не имея даже при этом колесиков» 4 .

Наиболее полно мир таинственного и неизведанного изображен Соловьевым в мистических романах «Волхвы» и «Великий розенкрейцер», которые он печатал в журнале «Север»: «Волхвы» публиковались на протяжении первого года издания (Север. 1888, №№ 1-46), «Великий розенкрейцер» - в 1889 году (Север. 1889, №№ 38-52). В том же, 1889 г., «Север» дважды обращался к проблемам спиритизма в статьях публицистического характера.

Автором первой статьи был сам Соловьев, ее можно считать своеобразным вступлением ко второй части дилогии, роману «Великий розенкрейцер». В постоянной рубрике «Беседы “Севера”», в статье «Искания религии», Соловьев описывает случай, как ему «лет двенадцать тому назад <.. .> пришлось наблюдать сильно развитые медиумические явления вместе с покойным Достоевским. Когда мы должны были остановиться на признании действительного присутствия этих вне нас находящихся деятелей, он, с присущей ему страстностью, стал повторять: “Это черти! Врут они, называя себя умершими - людьми - это черти! черти!!!”» 5 .

В «Дневнике писателя» за 1876 год Достоевский несколько раз обращается к спиритическим явлениям, анализирует отношение к подобным сеансам в обществе, упоминает и спиритический сеанс, о котором пишет Соловьев.

Сеанс состоялся 14 февраля 1876 года в доме А.Н. Аксакова, который увлекался медиумизмом и спиритизмом со второй половины 1860-х годов 6: Ред. журн. «Ребус», 1884; Аксаков А. Н. Предвестники спиритизма за последние 250 лет. Выдающиеся случаи самопроизвольных медиумических явлений с 1661 г. и переход к экспериментальным в 1848 г. <.> СПб., 1895.]. На этом сеансе свои медиумические способности демонстрировала англичанка Клайр.
Сеанс Клайр был не первым в России: в 1870-е годы уже демонстрировали свои медиумические способности Юм и Бредиф, многочисленные споры вокруг их сеансов, попытки их разоблачения сделали тему весьма актуальной. По инициативе Д.И. Менделеева, который всерьез опасался мистицизма, отрывавшего от здравого взгляда на предметы, была создана специальная комиссия. В октябре 1875 года А.Н. Аксаков привез за собственный счет из Англии двух знаменитых медиумов, братьев Петти. В доказательство их медиумической силы в комиссию представили 16 печатных отзывов. Братья демонстрировали появление капель жидкости на бумаге и вызывали звон колокольчика. По результатам шести сеансов они были признаны обманщиками 7 . Возможно, что Достоевский также был на спиритическом сеансе 2 февраля 1876 года, о чем упоминает Н.П. Вагнер в письме В. С.Соловьеву: «Будьте столь любезны - привезите с собой сегодня В.В. Крестовского. Мне было бы весьма желательно, чтобы световые явления получили определенный характер, чтобы можно было приступить к фотографии. Я звал также сегодня Достоевского, обещал быть» 8 . Вагнер был увлеченным спиритом и настойчиво старался убедить Достоевского в научном характере связей с «потусторонним миром», а вскоре после смерти Достоевского даже вознамерился вызвать «с того света» его дух, чтобы узнать, изменились ли взгляды писателя на дело спиритизма. На просьбу Вагнера А.Г. Достоевская ответила решительным отказом 9 .

Одна из глав январского выпуска «Дневника писателя» за 1876 год косвенно подтверждает процитированные выше Соловьевым слова Достоевского о «чертях» и показывает, что отношение к «духам» сложилось у Достоевского до знаменитого сеанса. Глава названа «Спиритизм. Нечто о чертях. Чрезвычайная хитрость чертей. Если только это черти». Автор называет эту тему смешной и в то же время модной, рассуждает о ней с юмором, однако в конце уточняет: «Без всякого сомнения, я шутил и смеялся с первого до последнего слова, но вот что, однако, хотелось бы мне выразить в заключение: если взглянуть на спиритизм как на нечто, несущее в себе как бы новую веру (а почти все, даже самые трезвые из спиритов наклонны капельку к такому взгляду), то кое-что из вышеизложенного могло бы быть принято и не в шутку» 10 . Увлечение общества спиритизмом вызывало серьезное беспокойство Достоевского. В мартовском выпуске «Дневника писателя» за 1876 год в главе «Словцо об отчете ученой комиссии о спиритических явлениях» он писал о несостоявшейся надежде на то, что отчет комиссии «раздавит и раздробит это непотребное (в его мистическом значении) новое учение» 11 . Внушительная комиссия из 32 человек, созданная по инициативе Д.И. Менделеева, первоначально ознакомилась с литературой по спиритизму, которую предоставили его горячие сторонники: А.Н. Аксаков, профессора А.М. Бутлеров и Н.П. Вагнер. Затем проводились многочисленные опыты с целью ее разоблачения. Заключение комиссии сводилось к тому, что спиритизм - это суеверие, но Достоевский был все-таки разочарован: отчет «грешит изложением, редакцией. Изложение это такого свойства, что в нем противники отчета непременно отыщут “предвзятое” отношение к делу (стало быть, весьма ненаучное), хотя, может быть, в комиссии вовсе не было столько этой “предвзятости”, чтоб можно было за то обвинить ее» 12 . Кроме того, «комиссия позволяет, например, себе заключать о таких явлениях спиритизма (о материализации духов, например), которые она, по собственному ее признанию, не наблюдала вовсе. Положим, она сделала это в виде, так сказать, нравоучения, в нравоучительном и предупредительном смысле, забегая вперед явлений, для пользы общества, чтоб спасти легкомысленных людей от соблазна. Идея благородная, но вряд ли уместная в настоящем случае» 13 . Подобное же впечатление произвели на Достоевского лекции-отчеты Менделеева, о которых упоминается в апрельском выпуске «Дневника писателя», в главе «Опять только одно словцо о спиритизме», - они не убеждали, что спиритизм явление крайне опасное.
Соловьев в «Исканиях религии» весьма осторожно высказывает свое мнение относительно спиритизма. Свою роль здесь сыграли не только знаменитые сеансы 1870-х годов. К этому времени Соловьев уже знал о спиритизме много больше, успел заинтересоваться учением Е.П. Блаватской и разочароваться в нем.

В «Исканиях религии» Соловьев, с одной стороны, отмечает, что «нигде, кажется, нет и не было столько обманов, как в медиумизме, нигде не было столько шарлатанов и более или менее ловких фокусников. Так называемые спиритические сеансы, происходящие в темноте, представляют самое широкое и удобное поле для всяких обманов и мистификаций» 14 . С другой стороны, «несмотря на фокусничество, обман и самообман - существуют или нет медиумические явления? Я должен ответить: конечно - существуют» 15 . По воспоминаниям П.В. Быкова, Соловьев верил «в реальное существование духов», в реальные признаки тесного общения людей с миром, от нас сокрытым» 16 . Достоевский также, при всем своем отрицательном отношении к спиритизму, вынужден был признать: «.явлений же спиритских, с которыми я и до сеанса с медиумом был несколько знаком, я не в состоянии был вполне отрицать никогда, даже и теперь» 17 .

Достоевский понимал, что в спиритизме привлекает таинственность и непознанность его как явления, поэтому, если «решат окончательно, что это не черти, а так, какое-нибудь там электричество, какой-нибудь новый вид мировой силы, то мигом наступит полное разочарование: “Вот, скажут, невидальщина, какая скука!” - и тотчас же все забросят и забудут спиритизм, а займутся, по-прежнему, делом». Соловьев многие удивительные случаи на спиритических сеансах объяснял «малоисследованными свойствами и явлениями как физической, так и психической природы человека» 18 , которые и будут вскоре исключены из сферы спиритизма. Соловьев считал, что механизмы этих «чудес» необходимо всесторонне исследовать, продвигая вперед современную науку.

Основная мысль «Исканий религии» совпадает с идеей Достоевского о необходимости избавить общество от спиритизма как явления крайне опасного: «В последовавшие за тем годы мне пришлось еще больше ознакомиться с этими явлениями и я нахожу, что эти существа и полусущества, кто бы они ни были, большей частью такая “дрянь”, с которой уважающему себя человеку и христианину не следует вести дружбы и знакомства» 19 .

Однако Соловьев не во всем согласен с Достоевским, хотя и не говорит об этом прямо. Достоевский, отзываясь о лекции Менделеева, писал: «Тоже похвалил спиритов (и опять с “честь и славой”) за то, что они в наш материальный век интересуются о душе. Хоть не в науках, так в вере, дескать, тверды, в Бога веруют. Почтенный профессор, должно быть большой насмешник. Ну, а если он это наивно, не в насмешку, то, стало быть, обратное: большой не насмешник» 20 . Соловьев же, напротив, считал, что «в борьбе с материализмом спиритизм оказывает большие услуги, и с этой точки зрения можно, пожалуй, признать его как бы мостом, перекинутым через бездну, отделяющую неверие от веры» 21 .

Спирит, считал Соловьев, «не тот, кто исследует медиумизм с научными целями или относится к нему с христианской точки зрения, а тот, кто увлечен им, кто верит в этих духов и из общения с ними делает себе “религию”. Спиритическая религия, главнейшим основателем которой следует признать француза Аллана Кардена, - есть печальное заблуждение. Она является каким-то жалким загробным материалом. Он переносит в духовный мир всю мелочность земных интересов, всю земную пыль, затуманивает человека, заставляет его жить здесь, на земле, фантастической, двойственной жизнью 22 .

В том же 1889 году «Север» еще раз обращается к проблемам таинственного и мистического в статье «Современное возрождение на научных началах астрологии, алхимии, магии и других тайных (оккультических) знаний прежнего времени». Автор отмечает: «Еще весьма недавно слова: алхимия, магия, астрология - употреблялись чуть ли не в порицательном смысле для обозначения всякой из ряду выходящей нелепости. Новейшие успехи знания, однако ж, к немалому смущению современных ученых, начинают мало-помалу обнаруживать всю вопиющую несправедливость подобного рода отношения к оккультизму» 23 . Далее автор излагает читателям сущность алхимии, магии, астрологии, причем пытается с помощью современных научных исследований доказать правомочность существования таких наук, освободить читателей от суеверий, затрудняющих понимание современного мира, упростить сложное явление до знакомого и привычного, объяснить непонятное с помощью примеров, взятых из опыта читателей, истории.

Журнал «Север» придерживался просветительского направления, поэтому, обращаясь к явлениям таинственным, стремился все-таки объяснить их с точки зрения науки: «Чудеса современного гипноза, реальность которых окончательно уже признана современными учеными, чудеса мысленного внушения, в реальности которых начинают мало-помалу убеждаться и самые рьяные скептики, чудеса ясновидения и пр. и пр. в действительности не представляют собой ровно ничего нового, так как сущность всех этих явлений была известна оккультистам еще в глубокой древности. Напомним, например, старинное лечение болезней посредством заклинаний, отчитываний и пр. (современное лечение болезней при помощи гипнотического внушения; психотерапия некоторых авторов); напомним факты нечувствительности ведьм, колдуний и пр. к жесточайшим истязаниям огнем, каленым железом и т.д. (современные опыты над нечувствительностью к болевым ощущениям истеричных, погруженных в магнетический сон (загипнотизированных) и т.д.); напомним вызывание “духов” при помощи громких заклинаний (современные опыты над громким словесным внушением зрительных галлюцинаций субъектам, погруженным в магнетический сон (загипнотизированным)); напомним вызывание духов при помощи прикосновения магом к приходившим к нему клиентам (современные опыты над вызыванием зрительных галлюцинаций путем мысленного внушения); напомним факты ясновидения, о которых мы неоднократно говорили в научной хронике, факты так называемой кристалломантии <…>, факты так называемого физического медиумизма, заставляющие допустить возможность, что мысль (дух) при известных условиях может действовать на физический мир непосредственно, без посредства нервномышечного аппарата» 24 .

Статья об оккультизме не подписана, однако в этом же номере журнала читателей уведомляют о том, что скоро начнет публиковаться роман В. С.Соловьева «Великий розенкрейцер». Статья является подготовкой читателя к проблемам, затронутым в романе, заинтересовывает его и даже восполняет какие-то пробелы в знаниях о таинственных явлениях, которые будут изображаться в произведении. Не утверждая, что автором статьи был издатель «Севера», отметим, что эту точку зрения Соловьев разделял. В «Современной жрице Изиды» он признается: «Я нисколько не боюсь ничьей улыбки, заявляя, что и тогда признавал и теперь признаю возможность существования где бы то ни было, хоть бы, пожалуй, в пещерах и дебрях Индостана, такого человека, знания которого далеко превосходят все, что известно современной нашей науке» . Биограф Соловьева П.В. Быков отмечает, что влечение к области таинственного у Соловьева «шло рука об руку с завоеваниями науки в этой области» 26 , он «пытается доказать, что мистики и розенкрейцеры, выдающийся образец которых представлен в лице князя Захарьева-Овинова, носили в себе именно те знания, которым в наши дни суждено сделаться достоянием науки, хотя и не в полном объеме» 27 .

Позиции Достоевского и Соловьева, нашедшие отражение в их произведениях, очень близки. Оба писателя, находившиеся долгое время в тесных дружеских отношениях и, вероятно, неоднократно обсуждавшие и спиритизм как явление, и его конкретные проявления, считают своим долгом предупредить читателя, насколько далеко может завести интерес к сфере таинственного и волшебного.

Примечания

  1. (Соловьев В. С.) Искания религии. Беседы «Севера». XXVI. // Север. 1889, № 9. С. 174.
  2. Быков П. В. Всеволод Сергеевич Соловьев: его жизнь и творчество (очерк). СПб., 1916. С. 40.
  3. Там же. С. 43-44.
  4. Там же. С. 43-44.
  5. (Соловьев В. С.С.) Беседы «Севера». XXVI. Искания религии. С. 174.
  6. Взгляды А. Н. Аксакова на спиритизм высказаны им в предисловии к изданию «Спиритизм и наука» (<Аксаков А. Н.> Спиритизм и наука / Сост., пер. и изд. А. Аксаков. СПб., 1872.), а также в других его работах: Аксаков А. Н. Медиумизм и философия. Воспоминания о профессоре Московского университета Коревиче // Русский вестник. 1875. Январь. С. 442-469; Аксаков А. Н. Позитивизм в области спиритуализма. По поводу книги А. Дассье «О посмертном человечестве». [СПб.
  7. Подробнее см.: Спиритизм // Брокгауз Ф. А., Ефрон И. А. Энциклопедический словарь. В 86 тт. Под ред. И. Е. Андреевского / СПб., 1890-1907. Т. XXXI. С. 224-226.
  8. Вагнер Н. П. - Соловьеву В. С.С. <С.-Петербург>. 2 февраля <1876 г.> // Достоевский Ф. М. Новые материалы и исследования / Гл. ред. B. Р. Щербина / Литературное наследство. Т. 86. М.: Наука, 1973. С. 444. Известен также факт посещения Достоевским гадалки-француженки Фильд (см.: Соловьев В. С.С. Воспоминания о Ф. М. Достоевском // Достоевский в воспоминаниях современников. В 2 тт. М., 1964. C. 224-227).
  9. Подробнее см.: Достоевский Ф. М. Новые материалы и исследования. Прим. к письму 107.
  10. Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. Т. 22. С. 36-37.
  11. Там же. С. 100.
  12. Там же.
  13. Там же.
  14. Там же.
  15. Быков П. В. Всеволод Сергеевич Соловьев. С. 40.
  16. Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. Т. 22. С. 127.
  17. Там же.
  18. (Соловьев В.С.) Беседы «Севера». XXVI. Искания религии. С. 174.
  19. Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. Т. 22. С. 132.
  20. (Соловьев В.С.) Беседы «Севера». XXVI. Искания религии. С. 174. По мнению Е. Ф. Писаревой, Блаватская тоже «теми психическими проявлениями, которыми она так поражала окружающих, <.> надеялась достичь определенной цели: расшатать неверие в невидимый мир, доказать, что рядом с физическим существуют и иные, несравненно более тонкие, но не менее реальные явления» (Писарева Е. Ф. Елена Петровна Блаватская // Соловьев В. С.С. Современная жрица Изиды: Мое знакомство с Е.П. Блаватской и «теософическим обществом» / Сост. Г. К. Львова, Л. М. Шарапкова, H. Н. Юргенева. М.: Республика, 1994. С. 195-196).
  21. Соловьев В.С. Беседы «Севера». XXVI. Искания религии. С. 174.
  22. Современное возрождение на научных началах астрологии, алхимии, магии и других тайных (оккультических) знаний прежнего времени // Север. 1889, № 28. С. 552.
  23. Там же. С. 554.
  24. Соловьев В. С.С. Современная жрица Изиды. С. 15.
  25. Быков П. В. Всеволод Сергеевич Соловьев. С. 39.
  26. Там же. С. 42.

Брошюра Вл. Соловьева “Три речи в память Достоевского” (1881 – 1883) включает впервые опубликованную в указанном издании “Первую речь”, до того нигде не прочитанную; произнесенную 1 февраля 1882 г. и напечатанную в газете “Новое время” (1882. № 2133) “Вторую речь”; и “Третью речь”, сказанную 19 февраля 1883 г. и впервые увидевшую свет в журнале “Русь” (1883. № 6) под заголовком “Об истинном деле (В память Достоевского”).

Отношения между двумя выдающимися соотечественниками – Вл. Соловьевым и Ф. М. Достоевским – были достаточно сложны и не столь однолинейны, как это часто пытаются представить. Об этом еще писал один из первых исследователей творчества Вл. Соловьева кн. Е. Н. Трубецкой, отмечавший, что нельзя говорить только о влиянии Достоевского на Соловьева, но надо учитывать их взаимовлияние (Трубецкой Е. Н. Миросозерцание В. С. Соловьева. Т. 1. М. 1913. С. 73-74). Воздействие Вл. Соловьева на Достоевского (причем не только и не столько его философии, сколько самой его личности) было огромным, достаточно заметить, что многие исследователи усматривали, и весьма обоснованно, отражение черт характера Вл. Соловьева в образах Алеши и Ивана в “Братьях Карамазовых”. Более того, один из наиболее тонких знатоков творчества Вл. Соловьева, его племянник, категорически утверждает, что “Достоевский лучше понимал Соловьева, чем Соловьев – Достоевского. Трудно представить более противоположных людей. Достоевский – весь анализ, Соловьев весь – синтез. Достоевский весь трагичен и анти-номичен: Мадонна и Содом, вера и наука, Восток и Запад находятся у него в вечном противоборстве, тогда как для Соловьева тьма есть условие света, наука основана на вере, Восток должен в органическом единстве соединиться с Западом” (Соловьев С. М. Жизнь и творческая эволюция Владимира Соловьева. Брюссель, 1977. С. 201-202).
Влияние идей Вл. Соловьева ясно ощущается в концепции знаменитой “Пушкинской речи” Достоевского, особенно в той ее части, где говорится о третьем “всемирно-историческом” периоде творчества Пушкина.
Итак, В. С. Соловьев. Три речи в память Достоевского

Соловьев Владимир Сергеевич (1853 – 1900) – философ, богослов, поэт, публицист, основоположник философской критики в литературоведении, ему принадлежит цикл статей о русских поэтах XIX в.
Родился в Москве 16 января 1853 года в семье русского историка Сергея Михайловича Соловьева. Мать философа Поликсена Владимировна принадлежала к Украинско-Польской семье, среди предков которой был известный украинский философ Г. С. Сковорода. Отец Владимира Соловьева отличался строгостью нрава. В семье все было подчинено строгим правилам. Как отмечал А. Ф. Лосев, “обстановка ранних лет Владимира Соловьева сложилась весьма благоприятно для его последующего духовного развития”. В 1864 году отец с сыном были против ссылки Чернышевского на каторгу. Учился будущий философ в московской 5-й гимназии (ныне московская школа № 91). В 1869 поступил в Московском университете на естественное отделение, через два года перейдя на историко-филологическое. Изучал труды А. С. Хомякова, Шеллинга и Гегеля, Канта, Фихте. В двадцать один год написал свою первую крупную работу “Кризис западной философии”, в которой выступил против позитивизма и разделения (дихотомии) “спекулятивного” (рационалистического) и “эмпирического” знаний.

В июне 1876 года приступил к преподаванию в университете, но из-за профессорской склоки в марте 1877 года покинул Москву и переехал в Санкт-Петербург, где стал членом Ученого комитета при Министерстве народного просвещения и одновременно преподавал в университете.

В 1880 году защитил докторскую диссертацию. Игравший в Петербургском университете влиятельную роль М. И. Владиславлев, который раньше положительно оценил магистерскую диссертацию Соловьева, стал относиться к нему довольно холодно, так что Владимир Соловьев оставался на должности доцента, но не профессора.

28 марта 1881 г. прочитал лекцию, в которой призывал помиловать убийц Александра II. Прочтение той лекции, текст которой не сохранился, считают причиной его ухода из университета. Хотя дело осталось без серьезных последствий.

Целиком отдается написанию произведений чисто богословского характера, которые уже были подготовлены его философско-теоретическими раздумьями: задумывает трехтомный труд в защиту католицизма, но по разным причинам цензурного и технического характера вместо этих запланированных трех томов вышла в 1886 году работа “История и будущность теократии”, а в 1889 году, уже на французском языке, в Париже, – “Россия и Вселенская Церковь”. В последние годы своей жизни и особенно с 1895 года возвращается к философии.

Семьи не имел; жил большей частью в имениях своих друзей или за границей; был человеком экспансивным, восторженным и порывистым. К концу 1890-х годов здоровье его стало заметно ухудшаться. Летом 1900 года Соловьев приехал в Москву, чтобы сдать в печать свой перевод Платона. Уже 15 июля, в день своих именин, почувствовал себя очень плохо. В тот же день он попросил своего друга Давыдова отвезти его в подмосковное имение Узкое (ныне в черте Москвы, Профсоюзная ул. 123а), принадлежавшее тогда князю Петру Николаевичу Трубецкому, в котором тогда жил со своей семьей друг и ученик Владимира Соловьева, известный профессор Московского университета Сергей Трубецкой, являвшийся единокровным братом владельца имения. В имение Соловьев приехал уже тяжело больным. Врачи определили у него склероз артерий, цирроз почек и уремию, а также полное истощение организма, но помочь уже ничем не смогли. В. С. Соловьев после двухнедельной болезни скончался в Узком в кабинете П. Н. Трубецкого 31 июля (13 августа по новому стилю) 1900 года. Похоронен он был на Новодевичьем кладбище, вблизи могилы своего отца.

(Пока оценок нет)



Сочинения по темам:

  1. В 1885 году Крамской хлопочет о Репине, защищает его “Ивана Грозного”, напомнившего россиянам о судьбе героев “Народной воли”. И в...
  2. Мы считаем Достоевского одним из величайших новаторов в области художественной формы. Он создал, по нашему убеждению, совершенно новый тип художественного...
  3. Стихотворение “Потемнели, поблекли залы” датируется февралем 1903 года. Сложно точно обозначить время, когда происходит описанная в тексте история. Блок помещает...
  4. В январе 1851 года жизнь Алексея Константиновича Толстого навсегда изменилась. На маскараде, проходившем в Большом театре, граф познакомился с Софьей...

Переходит в христианский универсализм, где для узко-националистического взгляда нет места. Объективная необходимость этого перехода подтверждается тем, что, в занимающую нас эпоху, он совершается не у одного только Соловьева. В 1880 году тождество русского с универсальным провозглашается Достоевским ; последний в своей знаменитой пушкинской речи категорически заявляет, что «все это славянофильство и западничество наше есть одно только великое у нас недоразумение, хотя и исторически необходимое».

До сих пор было принято думать, что учение Соловьева сложилось под влиянием Достоевского. Едва ли, однако, вопрос о влиянии Достоевского на Соловьева допускает столь простое и одностороннее решение. Не подлежит сомнению, что между обоими писателями с конца 1870-х годов была большая близость. Из свидетельства Соловьева мы знаем, что в 1878 году оба они вместе ездили в Оптину Пустынь, причем Достоевский излагал своему другу «главную мысль, а отчасти и план целой серии задуманных им романов, из которых в действительности был написан только первый – «Братья Карамазовы » . Мысль, положенная Достоевским в основу этой серии – «Церковь, как положительный общественный идеал» – в то время была руководящим началом и для Соловьева. До какой степени в ту пору оба жили одной духовной жизнью, видно из того, что, говоря об основах своего миросозерцания, Достоевский в 1878 году высказывается от общего их имени. В письме к Н. П. Петерсону, по поводу прочтенной только что вместе с Соловьевым рукописи Н. Ф. Федорова, он пишет: – «Предупреждаю, что мы здесь, т. е. я и Соловьев, по крайней мере, верим в воскресение реальное, буквальное, личное и в то, что оно будет на земле» .

Фёдор Достоевский. Портрет работы В. Перова, 1872

Без сомнения, в то время оба писателя вместе продумывали и развивали общее миросозерцание. При этих условиях влияние их друг на друга, понятное дело, должно было быть взаимным. Есть основания думать, что оно было определяющим не только для Соловьева, но и для Достоевского. В частности, по-видимому, универсальное понимание задачи России перешло от первого к последнему, а не наоборот.

В пушкинской своей речи Достоевский, как известно, говорил, что особенность русского гения заключается в его всемирной отзывчивости, что, соответственно с этим, – русскому народу не свойственно желание «укрепляться от всех в своей национальности, чтобы ей только одной все досталось». «Мы не враждебно (как, казалось, должно было бы случиться), а дружественно, с полной любовью приняли в душу нашу гениев чужих наций, всех вместе, не делая преимущественных племенных различий, умея инстинктом почти с самого первого шагу различать, снимать противоречия, извинять и примирять различия, и тем уже выказали готовность и наклонность нашу, нам самим только что объявившуюся и сказавшуюся, ко всеобщему общечеловеческому воссоединению со всеми племенами великого арийского рода . Да, назначение русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное. Стать настоящим русским, сталь вполне русским, может быть, и значит только (в конце концов, это подчеркните) стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите». Культурная задача России, соответственно с этим, формулируется Достоевским так. –

«Стремиться внести примирение в европейские противоречия уже окончательно, указать исход европейской тоске в своей русской душе, всечеловечной и всесоединяющей, вместить в нее с братскою любовью всех наших братьев, а в конце концов, может быть, и изречь окончательное слово великой, общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону!»

В 1880 году, когда эта речь была произнесена, Достоевский прекрасно знал, что мысль его – не нова: он прямо признал, что раньше его она была «высказана не раз». Но, спрашивается, кем же? Достоевский, очевидно, не мог здесь иметь в виду самого себя, собственных своих более ранних произведений. В ту пору, когда автор «Бесов » и «Идиота » думал, что Христос неизвестен Западу и что мир должен быть спасен «одной только русской мыслью, русским Богом и Христом», – он был, очевидно, далек от заключенья, что спор славянофильства и западничества есть простое историческое недоразумение. Раньше Достоевский относился безусловно отрицательно к западной культуре . Теперь, в пушкинской речи он говорит о необходимости признать её ценности и вместить ее во всечеловеческой русской душе. Мы имеем здесь несомненно перелом в воззрениях Достоевского, который для него самого связывается с «не новой» и, следовательно, кем-то раньше высказанной мыслью.

Раньше, в 1877 г.она была высказана Соловьевым. Нетрудно убедиться, что формулировка её, данная последним в «Трех силах », точнее и шире. У Соловьева его «третья сила» осуществляет единство всего человеческого рода, как целого, без всяких ограничений. Между тем, мысль Достоевского задерживается какими-то психологическими препятствиями, которые мешают ему принять универсализм Соловьева во всем его объеме. Он говорит о готовности русского народа к «всеобщему, общечеловеческому воссоединению со всеми великими племенами арийского рода» (курсив мой), не замечая того глубокого внутреннего противоречия, которое заключается в этом исключении из всечеловечества племен неарийских. Идея «всечеловечества» противоречит в корне антисемитизму Достоевского: очевидно, она у него – не изначальная и не своя; остается допустить, что она была им усвоена благодаря постороннему влиянию. Что влияние в данном случае исходило именно от Соловьева, – доказывается не одним сопоставлением речей того и другого писателя, но также и тем, что в период, отделяющий обе эти речи (с 1877 по 1880 г.), общение между ними было всего теснее. Раз в ту пору они сообща переживали и передумывали самые заветные свои думы – в той самой Оптиной Пустыни, которая вдохновила наиболее яркие страницы «Братьев Карамазовых», – предположение, что Соловьев не ввел Достоевского в круг мыслей, выраженный в «Трех Силах»,представляется совершенно невероятным.

Впрочем, не так важно выяснить влияние одного писателя на другого, как установить факт их согласия в общем и основном. Он свидетельствует о том, что учение Соловьева о миссии России не есть только случайное, личное увлечение, а целое течение религиозной мысли, исторически необходимое, тесно связанное с общим ходом истории.

Владимир Соловьев

Сам Соловьев, переживавший подъем освободительной эпохи и возбуждающее влияние великой освободительной войны, ясно сознавал связь между идеями и всемирно историческими событиями. От войны 1877 года он ждал «пробуждения положительного сознания русского народа» .

У него самого это пробуждение выразилось в виде веры в Россию, как спасительницу народов. Оно отразилось в том расширенном понимании русского национального мессианства , которое от Соловьева перешло к Достоевскому. В связь с этим должна быть поставлена другая, чрезвычайно важная черта сходства между обоими писателями.

В «Братьях Карамазовых» Достоевский высказывает тот самый «положительный общественный идеал», о котором впоследствии говорит Соловьев в первой своей речи о Достоевском . Тут Достоевский ставит вопрос, который, как известно, является основным для Соловьева и дает то самое решение, которое в ту пору давалось и последним.

Общественный идеал «Братьев Карамазовых» сводится к тому, что Христос должен стать всем в человеческой жизни. А это значит, что во Христе должно преобразиться и все человеческое общество. Но владычество Христа на земле есть не что иное, как царство церкви. Церковь «есть воистину царство и определена царствовать, и в конце своем должна явиться, как царство на всей земле несомненно, – на что мы имеем обетование...» Этим, по Достоевскому, определяется и нормальное отношение церкви к государству. В Западной Европе ей отводится в государстве «как бы некоторый лишь угол, да и то под надзором, – и это повсеместно в наше время в современных европейских землях. По русскому же пониманию и упованию надо, чтобы не церковь перерождалась в государство, как из низшего в высший тип, а, напротив, государство должно кончить тем, чтобы сподобиться стать единственно лишь церковью и ничем иным более. Сие и буди, буди». В настоящее время христианское общество еще не готово к этому переходу; но оно должно к нему готовиться, ждать «полного преображения из общества почти еще языческого во единую вселенскую и владычествующую церковь».

Особенно глубокий философский смысл имеет творчество Федора Михайловича Достоевского (1821 - 1881), относящееся к высшим достижениям русского национального самосознания. Его хронологические рамки - 40-70-е гг. XIX в. - время интенсивного развития отечественной философской мысли, формирования главных идейных течений. Достоевский принял участие в осмыслении многих философских и социальных идей и учений своего времени - от возникновения первых социалистических идей на русской почве до философии всеединства В. С. Соловьева.

Познание нравственной сути человека, с его точки зрения, задача чрезвычайно сложная и многообразная. Сложность ее заключается в том, что человек обладает свободой и волен сам делать выбор между добром и злом. Причем свобода, свободный ум, "бесчинство свободного ума" могут стать орудиями человеческого несчастья, взаимного истребления, способны "завести в такие дебри", из которых нет выхода.

Особое место в творчестве Достоевского заняла тема любви к родине, России и русскому народу, связанная не только с его "почвенническими" идеями и с отвержением "чуждых идей" нигилистов, но и с представлениями об общественном идеале. Писатель проводит разграничение между народным и интеллигентским пониманием идеала. Если последний предполагает, по его словам, поклонение чему-то носящемуся в воздухе и "которому даже имя придумать трудно", то народность как идеал основана на христианстве. Достоевский делал все возможное, особенно в философско-публицистическом "Дневнике писателя", для пробуждения в обществе национального чувства; он сетовал на то, что, хотя у русских есть "особый дар" восприятия идей чужих национальностей, характер своей национальности они знают порой весьма поверхностно. Достоевский верил во "всемирную отзывчивость" русского человека и считал ее символом гений Пушкина. Он настаивал именно на идее "всечеловечности" и пояснял, что в ней не заключено никакой враждебности Западу. "...Стремление наше в Европу, даже со всеми увлечениями и крайностями его, было не только законно и разумно, в основании своем, но и народно, совпадало вполне с стремлениями духа народного"

Достоевский как писатель и мыслитель оказал огромное воздействие на духовную атмосферу XX в., на литературу, эстетику, философию (прежде всего на экзистенциализм, персонализм и фрейдизм), и особенно на русскую философию, передав ей не какую-то систему идей, а то, что философ и богослов Г. В. Флоровский назвал "раздвижением и углублением самого метафизического опыта".

Крупным представителем религиозной философии XIX в. является Владимир Сергеевич Соловьев (1853-1900)

Характерными чертами философии Соловьева являются ее системность и универсализм. В своем творчестве Соловьев решал многие ключевые проблемы философии, охватывающие онтологию, гносеологию, этику, эстетику, философию истории, социальную философию. Системность философии Соловьева -- в ее замысле: "Не бегать от мира, а преображать мир". Но, в отличие от К. Маркса, он понимал изменение мира не как его переустройство на совершенно новых, революционных основаниях, а как возвращение к основам христианской цивилизации, к идеям античности. При этом Соловьев отнюдь не отвергал европейской философии Нового времени. Он прекрасно знал сочинения западных философов и активно использовал их в своем творчестве (Декарт, Спиноза, Кант, Шеллинг, Гегель, Конт, Шопенгауэр, Гартман). Однако опыт философии Нового времени он считал переходом к тому состоянию философии, которое может быть истолковано как реализация в истории христианского учения, - иными словами, это понимание истории в виде богочеловеческого процесса, где человек рассматривается как соединение Бога с материальной природой. В более конкретном плане такая позиция связана с идеей "христианской общественности" Соловьева, изложенной в его "Чтениях о богочеловечестве" (1878-1881). Так, у Спинозы Соловьев находит ту идею, которая впоследствии станет философским ядром всего его творчества, - идею всеединства, хотя эта идея у него наполняется новым содержанием.

Вершиной творчества Соловьева является его нравственная философия, изложенная в самом крупном его труде "Оправдание добра" (1897-1899). Здесь представлены категории нравственности, основывающиеся на чувствах стыда, жалости, сострадания и благоговения.

Большое внимание Соловьев уделяет вопросу о соотношении нравственности и права.

Значительная часть философской публицистики Соловьева, особенно в последний период творчества, посвящена размышлениям о мест России во всемирной истории. Он ратовал за единство России и Европы, за объединение всех трех направлений в христианстве - католицизма, православия и протестантизма. Этим объясняется его неприятие отождествления христианства с православной религией.

Философия русского космизма

Это философское направление сложилось в конце XIX века и сегодня о космизме говорят как об одной из ведущих традиций самобытной философской мысли России. Основы «русского космизма» заложены в творчестве Н. Ф. Федорова, К. Э. Циолковского (1857–1935) и В. И. Вернадского (1863–1945).

Современные исследователи выделяют несколько течений в «русском космизме». Религиозно-философское направление представляют В. С. Соловьев, Н. Ф. Федоров, С. Н. Булгаков, П. А. Флоренский, Н. А. Бердяев.

Естественнонаучное направление отражено в творчестве К. Э. Циолковского, Н. А. Умова (1846–1915), В. И. Вернадского, А. Л. Чижевского (1897–1964).

Поэтически-художественное направление связывают с именами В. Ф. Одоевского, Ф. И. Тютчева, А. Л. Чижевского.

В целом для «русского космизма» характерна ориентация на идею космоцентризма (антропокосмизма), убежденность в наличии космического целого и космической по природе и значению миссии человека. Смысловое содержание космоса выступает как основание этического культурно-исторического самоопределения человека и человечества. Для многих представителей этого течения показательно принятие идеи эволюционизма, органическое восприятие мира. На первый план ими ставится практически-деятельное начало человека.

Особое место в разработке идей русского космизма занимает Н. Ф. Федоров. Для него космос – это христианский космос. Он не дан, а задан, поскольку ныне это беспорядок и хаос, мир неразумия. Такое состояние – следствие падения человека. Оно будет устранено, когда весь мир между людьми и богом будет освещен сознанием и управляем волею.

В силу падшести человека и природа становится его врагом, силой враждебной и смертоносной. Чтобы избежать этого, необходимо заняться регуляцией природы. Главной задачей при этом выступает воскрешение отцов. Отсюда главная идея космизма Федорова – это мотив дела, воплощения христианского мифа в рукотворную реальность. Главное сочинение мыслителя – «Философия общего дела».

Сторонники эмоционального подхода в «русском космизме» проникнуты убеждением в космической роли человека как разума («ноосфера»), сознания природы. Те, кто в большей мере тяготел к его религиозным формам, верили в провиденциальный замысел Бога о человеке, в необходимость человеческого участия в Божественном домостроительстве, в восстановлении падшего естества мира и человека.

В трудах этих мыслителей обосновывается необходимость религионизации науки, сотрудничества веры и знания.

Идеи космизма получают развитие в трудах А. К. Горского (1886–1943) и Н. А. Сетницкого (1888–1937). Эти философы стояли на позициях христианского эволюционизма, утверждающего факт продолжающегося творения, истории. Они считали, что только путем индивидуального спасения можно вырваться из мира. Преображение мира требует не только внутреннего делания, но и внешнего труда.

Горский и Сетницкий полагали, что сегодня можно говорить «о совершившемся или близком к завершению внешнем объединении человечества на всей нашей планете». Такое объединение предполагает отмену этнических и национальных сил и постановку «вопроса о смысле культуры и, в частности, вопроса о замене стихийного бессознательного возникновения ее осмысленным и планомерным созиданием». Перед человечеством лежит обязанность преобразования всего космоса, всего общества, всей человеческой природы. Но для этого мир должен приготовиться к повсеместному принятию Евангелия, и эти подготовительные процессы в жизни человечества должны смениться эпохой деятельности его в теле и деле Христовом.

В наши дни идеи «русского космизма» привлекают внимание не только философов. Они получают все более широкое распространение в общественном сознании, вызывают значительный интерес за пределами России.

28 Философия "Серебряного века"

Условно начало «серебряного века» в философии можно связать со временем между двумя русскими революциями. Если до первой революции 1905 российская интеллигенция была более или менее едина в вопросе о необходимости политических реформ (считая форму государственного правления главной причиной неудовлетворительного положения дел в стране и обществе), то после введения основных конституционных свобод в 1905 общественные умы направляются на поиск новых форм воззрений на мир и жизнь.

К философам серебряного века традиционно относят Н.А.Бердяева,С.Н.Булгакова, Б.П.Вышеславцева, С.Л.Франка, Н.О.Лосского, Ф.А.Степуна,П.Б.Струве, В.Н.Ильина, Л.П.Карсавина, П.А.Флоренского, Льва Шестова, С.Н. иЕ.Н.Трубецких, В.Ф.Эрна, А.Ф.Лосева, Г.Г.Шпета и др.

Эпоха «серебряного века» российской культуры богата опытами выражения метафизических идей в художественном творчестве. Такими образцами «литературной» метафизики является творчество двух литераторов и полемистов – Д.С.Мережковского и В.В.Розанова.

У философов Серебряного века были различные судьбы: кто-то из них вместе с «белым движением» покинул родину, кто-то был выслан из Советской России и жил в эмиграции, кто-то подвергся репрессиям и погиб в сталинские годы. Были и такие, кто смог вписаться в университетскую и академическую философскую жизнь в СССР. Но, несмотря на это, правомерно условное объединение этих мыслителей под названием «философы Серебряного века» на основании сочетания широкой эрудиции, базирующейся на европейской культурной традиции, и литературно-публицистического таланта.

mob_info